Жан-Поль Сартр – политический мыслитель в постполитическую эпоху.
На днях ему исполнилось сто пять. Прошло уже пять лет из его нового, второго столетия. И очень может быть, что это – только начало. Только теперь становится ясным, что Сартр, один из характернейших людей ХХ века, привязанный к своему времени тысячами нитей, бывший одним из самых, казалось бы, верных слепков с него – к этому времени никак не сводится.
В предисловии к русскому переводу – запоздавшему, по обыкновению, на целую эпоху – самого известного философского труда Сартра, «Бытия и ничто» (2000) говорится, что «основанием всей <…> разнообразной творческой деятельности» этого энциклопедически многостороннего человека, оставившего след, притом значительный, едва ли не во всех областях словесности – была философия. Не переставая быть философом, Сартр был романистом, рассказчиком, драматургом, критиком, публицистом, политиком, автором трудов по психологии, разве что стихов не писал. Я бы сказала, однако, иначе.
В основе всей этой до избыточного плодотворной деятельности лежала отнюдь не философия. Она была лишь одним из следствий этой основы, хотя, без сомнения, из самых значительных. Основой же было – первоначальное чувство потерянности, уязвленности, отсутствия опор.
После войны, а особенно – в шестидесятые-семидесятые годы, когда Сартр был фигурой публичной и притом исключительно политической, это, пожалуй, прозвучало бы парадоксально. Но теперь-то уже совершенно ясно, что кем-кем, а уж политическим мыслителем он не был вовсе. Политическое в его мышлении и деятельности было глубоко вторично. Даже инструментально.
С помощью политики он решал совсем другие задачи: экзистенциальные. Свои личные, конечно, – но, памятуя любимую сартровскую мысль о том, что выбирающий себя выбирает тем самым и всех людей, и человека как такового – можно понять, что и эти проблемы, и предлагавшийся им путь спасения он наделял большой универсальностью.
«Спасение», слово из религиозного лексикона, – здесь вовсе не случайно: оно – одно из ключевых к Сартру. В своей не вполне состоявшейся, доведённой лишь до отрочества автобиографии «Слова» (которая, кстати сказать, и принесла Сартру отвергнутую им «буржуазную» Нобелевскую премию) оно повторяется слишком настойчиво, чтобы быть просто фигурой речи: «…передо мной была одна цель, – писал он о начале своей сознательной жизни, – спастись трудом и верой, руки и карманы были пусты. Мой ничем не подкреплённый выбор [это он о выборе литературы как рода занятий] ни над кем меня не возвышал: ничем не снаряжённый, ничем не оснащённый, я всего себя отдал творчеству, чтобы всего себя спасти».
Есть автобиографии интеллектуальные, эмоциональные, социальные (о делах и достижениях), а эта – ценностная. Жанр, куда менее освоенный западной культурой, и тем более примечательный: ценностные автобиографии пишутся далеко не в каждую эпоху, поскольку не в каждую могут быть написаны, не в каждую эпоху в них есть нужда. Во времена Сартра она как раз была: европейцы перестали воспринимать свои ценности – те, что предлагало им предыдущее поколение – как безусловные. С ценностями надо было специально выстраивать отношения, причём очень важным компонентом в эти отношения входило недоверие. Между человеком и представлениями о том, как «надо» жить, что «надо» делать с собой и с миром, образовался существенный, неустранимый, незарастающий зазор. Это – та самая пустота, из которой родилось самое знаменитое, самое ключевое сартровское понятие: свобода.
Так вот, стареющий Сартр рассказал в «Словах» историю ценностной основы собственной личности. Вернее, изначального, катастрофического ценностного дефицита, так как – если, по крайней мере, верить сказанному в «Словах» – ему довольно рано открылась условность, неподлинность – попросту говоря, фальшь и, в конечном счёте, уязвимость тех буржуазных ценностей, что предлагались ему в детстве как несомненные. Раньше, чем это требуется среднему человеку для душевного здоровья (а Сартр, надо сказать, был в отношении душевного устройства человеком вполне средним), он почувствовал, что на них опираться нельзя. Но самое важное – то, что он был не один такой. Таких, утративших ценностные опоры, в тогдашней Европе было по меньшей мере целое поколение, а то и не одно. Правда, очень немногие могли найти для этого слова. Сартр, имевший со словами дело с детства, знал, как справиться с такой задачей. В конце концов, слова были в числе немногого безусловного, чем он уверенно владел и на что он мог опереться.
Роман «Тошнота», вышедший после некоторого издательского сопротивления в 1938 году, неспроста произвёл на современников такое впечатление, выведя Сартра в число наиболее заметных авторов предвоенных лет, а само словечко «тошнота», обозначающее реакцию на жизнь как таковую, недаром тут же оторвалось от родимого текста и стало знаковым. В этом своём первом замеченном романе Сартр с несколько даже оскорбительной точностью отразил духовную ситуацию европейцев межвоенных десятилетий – именно духовную, несмотря на то, что слова «дух» и всей сопутствующей риторики он на дух не переносил. То был соматически переживаемый кризис смысла, безусловности, доверия человека к жизни и к самому себе – которые, оказывается, нужны человеку как воздух. Жить-то, оказывается, без этого и не получается.
На самом деле, это – именно та ситуация, что породила к середине ХХ века психотерапевтический бум – громадную, небывалую прежде востребованность терапевтических техник, призванных помочь западному человеку справляться с собственной душой, специально занятых выстраиванием её отношений с собой и с миром. Но этот бум случился в основном уже после войны.
А пока – надо было искать выход.
Поначалу Сартр, воспитанный всё-таки людьми XIX века и на его культурном наследии, нашёл – в лице своего альтер эго Антуана Рокантена – классический выход, который вполне могли бы одобрить и счесть своим ещё романтики. Рокантен от своей «тошноты» спасается тем, что решает написать роман. Едва он приходит к такому решению – всё для него сразу же встаёт на свои места. Литература, как известно со времён тех же романтиков, принципиально сильнее «жизни» и призвана давать ей смысл, наводить в ней порядок, предоставлять ей ориентиры. Словом, заниматься тем, на что в западных обществах давно уже оказывалась неспособной одряхлевшая и утратившая убедительность религия. Теперь литература представительствовала в культурном пространстве за «дух» и «ценности».
Кстати, именно это глубинное, изначальное, несмотря на весь природный скепсис, с детства идущее доверие Сартра к литературе позже стало непосредственной причиной того, что во второй половине жизни он от литературы отошёл – и как от собственной деятельности, и даже как от предмета чтения. В свои последние десятилетия Сартр, как известно, занимался политикой, писал – пока мог, пока не ослеп – публицистику, поскольку вообще привык всегда что-то писать, – но художественного не написал ни строчки: «Слова», вышедшие в 1964 году, стали его последним «полухудожественным» текстом. Он даже и в руки-то художественное брать перестал – читал то, что мы сегодня назвали бы «нон-фикшн»: биографии, автобиографии, социологические и исторические исследования… – и слушал музыку, в которой, к счастью, слов вообще нет. Литература разочаровала его. Она обманула его – очень глубокие, очень дорогие ему – надежды на преображение, «спасение» жизни. Он перестал ей верить. И это была большая потеря. Можно даже сказать – потеря всей его жизни, и его политическая гиперактивность последних лет, когда старый Сартр соратничал с юными маоистами и протестовал уже, кажется, против всего, против чего только можно – кажется иногда компенсацией этой невосполнимой потери.
У этого разочарования тоже была своя долгая история. Она началась ещё во время войны – может быть, в германском плену, в который угодил непригодный по полуслепоте к строевой службе военный метеоролог Сартр. Угодил ненадолго, на девять месяцев; сравнительно с тем, что переживали люди во время той войны в немецких концлагерях, это можно рискнуть назвать даже в своём роде отдыхом. Освободился по фальшивой справке о состоянии здоровья; благополучно вернулся к преподаванию философии в оккупированной Франции (занявши, по некоторым сведениям, место изгнанного немцами профессора-еврея). Но ему хватило.
Именно в то время он начал чувствовать, что для преображения жизни литературы недостаточно и что надо искать другие средства.
В качестве кандидатки на роль орудия спасения всерьёз рассматривалась философия, которой Сартр ещё с довоенных лет занимался профессионально. Он даже успел выпустить до войны целых четыре фундаментальных философских труда: «Трансцендентность Эго: Основы феноменологического описания» (1936), «Воображение» (1936), «Очерк теории эмоций» (1939), «Воображаемое» (1940), которые благополучно остались известными в узких профессиональных кругах и жизни почему-то совершенно не преображали. Впрочем, они для этого и не замышлялись – чего не скажешь о самом фундаментальном сартровском философском труде (не считая «Критики диалектического разума», которая, пожалуй, уже гиперфундаментальна – даже среди страстных почитателей автора немногие её, двухтомную, одолели). «Бытие и ничто» Сартр писал с 1930 года и издал в оккупированном Париже в 1943-м. Эта книга действительно была призвана ответить на самые насущные запросы времени – и это ей действительно удалось.
Прочитать целиком «главный документ экзистенциализма», как позже стали называть «Бытие и ничто», оказалось под силу, правда, немногим; понять как следует – и вовсе горстке интеллектуалов: верный ученик своих немецких наставников, Сартр – стремясь к максимальной точности – писал сложно, темно, тяжеловесно.
«<…> самодетерминацию сознания нельзя понимать как генезис, как становление, так как тогда потребовалось бы предположить, что сознание предшествует своему собственному существованию. Нельзя также понимать это самосотворение как некий акт. В противном случае сознание было бы самосознанием акта, чего на самом деле нет. Сознание есть полнота существования и самодетерминация – его существенная особенность. Было бы благоразумно не злоупотреблять выражением "причина себя", которое позволяет допустить некую прогрессию, отношение себя-причины к себе-действию. Правильнее будет сказать просто: сознание существует посредством себя. Под этим нельзя понимать, что оно себя "извлекает из ничего". Не бывает "ничего" у сознания до самого сознания. "До" сознания можно понимать не иначе как полноту бытия, ни один из элементов которой (полноты) не может отослать к отсутствующему сознанию. Чтобы у сознания было ничто, нужно сознание, которое было и которого больше нет, и сознание-свидетель, которое полагает небытие первого сознания в синтезе узнавания. Сознание предшествует ничто и "извлекает себя" из бытия…»
И это ещё не самое страшное. Неважно: нужное – вычитали. «Бытие и ничто» немедленно, практически сразу по выходе, стало «библией французских интеллектуалов».
Впрочем, сам автор уже во время работы над «Бытием…» понимал, что для спасения жизни философии недостаточно – и уже тогда перешёл к прямому политическому действию, организовав антифашистскую группу «Социализм и свобода». Группа существовала недолго, занималась в основном распространением листовок, ничего особенного не достигла – но путь уже был нащупан.
Настоящим же «главным документом экзистенциализма» стала лекция «Экзистенциализм – это гуманизм», прочитанная в 1945 году и изданная годом позже. Она-то и стала катехизисом нового вероучения – благо формулировки там были редкостно, насколько это вообще возможно для Сартра, ясны и прозрачны.
«Сознанию присуща полная случайность бытия», – выговаривал Сартр философским языком в «Бытии и ничто». Сознанию – как таковому, вообще. «<…> У сознания, – писал он далее, – нет причины; <…> оно есть причина собственного способа бытия».
В «Экзистенциализме…» Сартр говорил о том же самом: та безопорность, которую он, и не он один, чувствовал в себе с самого начала – отнюдь не катастрофична. Она – в природе вещей, но более того: в ней и заключена самая большая, самая важная для человека надежда – и, если хотите, опора. Именно отсутствие опор, определённостей, то есть – свобода делает человека хозяином самого себя и творцом собственного мира. «Спасение» человека – в нём самом.
У человека нет – предзаданной ему – «сущности», раз навсегда определённой и всем общей «природы». Человек всякий раз выбирает – и, значит, создаёт – себя сам. Он таков и только таков, каким себя выберет и создаст: «человек есть не то, что он есть, – впечаталось в сознание современников, – но то, что он делает». Он впервые возникает только в акте этого выбора: «существование, – затвердили современники, – предшествует сущности».
«Нет более оптимистического учения, – втолковывал Сартр тоном пророка, – ибо каждый человек сам куёт свою судьбу. <…> Надежда лишь в его действиях и <…> единственное, что позволяет человеку жить, – это действие».
То была надежда разочарованных, опора безопорных. И создатель нового учения (теперь это было именно учение: идеология) сам прекрасно это чувствовал. Недаром «Экзистенциализм – это гуманизм» и начинается, и кончается словом «отчаяние», а в сердцевине его знаменитой формулировки удела человеческого горчит слово «обречён»: «Человек обречён быть свободным».
В сущности, этими утверждениями – независимо от того, насколько они были обоснованы, насколько было продумано, «откуда берётся свобода» и «в каком отношении стоит» она «к мировой необходимости» (это всё из упрёков Сартру – Бердяева, который на закате дней успел заметить и оценить нового властителя европейских дум) – Сартр сыграл огромную психотерапевтическую роль для множества своих современников. Этими утверждениями он побудил их найти в себе силы жить и формировать свою жизнь, несмотря ни на что. Он должен быть отнесён скорее к великим психотерапевтам, хотя это – одна из немногих ролей, на которые этот почти универсальный человек никогда не претендовал. Независимо от того, на что претендовал он сам, «экзистенциальное направление в психологии и психотерапии, за последние полвека завоевавшее огромную популярность», восходит именно к его представлениям об устройстве и назначении человека. А «Очерк теории эмоций», написанный Сартром ещё до войны – и до «ангажированности», психологи сегодня считают «одним из наиболее значительных психологических трудов на эту тему» – хотя, как признают они же, «большинство психологов Сартра не читали». Некоторые вещи – и сказанное Сартром как раз из таких – даже не обязательно читать: они в воздухе носятся.
Тогда ему поверили столь многие, что сартровский вариант экзистенциализма в первые же послевоенные годы стал интеллектуальной силой, сопоставимой по влиятельности с марксизмом и католицизмом. Причём надо сказать, что католицизм двум своим молодым соперникам тогда заметно проигрывал.
Да, потом стало иначе. Но культурная память о том, что было пережито настолько сильно – остаётся навсегда.
Сартр сформулировал новое самоощущение западного человека, дал человеку новые ключи к самому себе, новое «мужество быть» – вне зависимости, что важно, и от религиозных взглядов (дававших, в случае их искренности, людям реальную поддержку в прежние эпохи) – и даже от политических, несмотря на всю важность для Сартра «ангажированности», возведённой им в ранг одной из ведущих ценностей. В пострелигиозную эпоху это особенно важно. И, смею думать, ещё важнее в эпоху постполитическую, когда и политические ценности и цели не обладают такой, как, скажем, после Второй мировой войны, всеубеждающей силой, безусловной ясностью, неотделимостью от ценностей этических. Именно в такую эпоху, похоже, мы живём сейчас.
Непреходящее значение Сартра – в этой формулировке нового этического тонуса. Политическая ангажированность, которая для Сартра была так важна – лишь частный случай человеческой вовлечённости в мир, и, как мы видим на примере самого Сартра, – не самый удачный. Ведь ни одной из своих собственно политических целей он не достиг. В коммунистах он разочаровался, социалистическая революция, на которую он надеялся, так и не состоялась, «левый бум» на Западе, неотъемлемой составной частью которого он был, уже ко времени его смерти сошёл на нет.
Но он сделал нечто неизмеримо большее. Он показал, как можно находить в себе силы жить, когда найти их негде. Как можно жить и обладать смыслом и достоинством в условиях собственной невозможности.
Да, утопия. Но что – продуктивнее утопий?
В чём бы Сартр ни ошибался, в чём бы персонально он ни потерпел неудачу (а, кстати, знаменитая мысль о том, что всякая человеческая жизнь – это неудача, принадлежит тоже ему), ему стоит быть благодарными уже за одну-единственную – открытую самым различным наполнениям и потому едва ли не универсальную – фразу:
«Настоящая свобода начинается по ту сторону отчаяния».