Танюша, 19-летняя девушка, выбегает из подъезда, на ходу застегивая пальто. Едва не столкнувшись, извиняется, что торопится: «Я ведь теперь менеджер по рекламе».
– Ты же, кажется, училась на очном?
– Ах да, завтра надо зайти.
Фактически, являясь студенткой сама, Танюша менее всего себя сейчас ассоциирует со студенчеством. Само по себе высшее образование она воспринимает как некие курсы, («только очень уж долгие»), обязательные для карьеры, которая, собственно, уже началась. Ее раздражает необходимость терять драгоценное время, а надежда (пусть и смутная) совершить головокружительную карьеру за год-два (она слышала – это реально) уже сейчас позволяет ей смотреть на сокурсников свысока – последние, естественно, смущаются. Студенческие протесты, накрывшие Западную Европу, ни в коей мере не вызывают у нее ассоциации с собой, равно как и крестьянские волнения в Западной Бенгалии. Увы, она далеко не одинока в своей социальной пассивности. Волны студенческих протестов, поднимаясь от «британских морей», разбиваются о волнорезы на месте бывшей Берлинской стены, и «до тайги» долетают преимущественно лишь брызги пены.
Конечно, можно привести в качестве примера недавние студенческие протесты в Украине против коммерциализации образования или оккупацию университета в Загребе, но тем не менее, спорадические исключения из правил пока не противоречат общей картине «восточной конформности». На несоответствие восточноевропейских и постсоветских студентов распространенному имиджу студента-бунтаря стали обращать внимание еще в 90-х. Директор Центра социологических исследований МГУ Сергей Туманов, комментируя это явление, говорил недавно, что «корпоративные связи внутри студенчества как социальной группы сейчас достаточно слабы по сравнению с тем, что было раньше», кроме того «они (студенты) стали более рациональными.Прожить на стипендию нельзя было и раньше, но с начала 90-х годов она стала совсем символической. Студенты в массе своей начали подрабатывать и из-за этого пропускать занятия. Следовательно, нужно было по-другому выстраивать отношения с администрацией вуза, чтобы не отчислили. В таких условиях демонстрировать свои убеждения опасно». Но ведь «боязнь опасности» была студенчеству, как правило, свойственна менее, чем иным социальным категориям.
Социальная аморфность студенчества (прошу прощения у немногочисленных активистов за обобщение) формируется уже не боязнью давления администрации – обычно это лишь одно из оправданий. Во многих аспектах (как и в Западной Европе) требования студентов остановить коммерциализацию образования и процесс превращения знаний в элитный товар созвучны также и желаниям преподавателей. Но в чем тогда между нами столь существенные различия?
Когда я просматриваю видеозаписи отечественных студенческих выступлений, я пытаюсь стоп-кадром ловить лица рядовых участников (не активистов, на которых обращено внимание медиа). Здесь нетрудно заметить неуверенность, беглый взгляд, закушенные губы, лихорадочный поиск какой-либо моральной поддержки. Причем поведение рядовых участников зачастую такое же, как и в студенческой массовке на оплаченных акциях какой-либо официальной партии – «неуверенно-извиняющееся», как у человека из зала, которого актер вытаскивает на сцену. Таким образом, не социальные активисты спускаются в зал (где их не видно без подмостков), а вытаскивают отдельных представителей на сцену. А само по себе участие в социальных протестах является для многих студентов неким признаком «лузерства» (всем не объяснишь, что «не за деньги») и свидетельствует о бедности, что в money-driven society является страшнейшим грехом. Иногда приходится слышать, как свое вполне естественное несогласие платить больше, студенты, бравируя, камуфлируют следующим образом: «Я, конечно, могу заплатить, но я не хочу платить неизвестно за что, деньги все равно разворуют». И тут не следует думать, что это есть недоверие конкретной администрации или правительству – на самом деле он не может заплатить (как правило). Только признаться в этом британский студент может (скандируя «Мы бедные – платить больше не хотим!»), а отечественный зачастую – нет. Отсюда и весь характерный набор «отмазок», которые, уверен, слышал каждый социальный активист – «заболел» и прочие «причины», аналогичные оправданиям отсутствия на парах. Мне подобная неуверенность большинства студентов была несколько непонятной в 90-е (в студенческие годы): почему сокурсников и сокурсниц хотя и можно вывести на митинг, подбить на бойкот или срыв официального мероприятия, но выходя на открытое пространство, люди внезапно робели, у девушек подкашивались каблуки, каждый второй пытался спрятаться за что угодно (дерево, колонну, газетный киоск). После – настолько же было непонятно, почему на почти каждой демонстрации (пришедшие добровольно) участники стараются потихоньку, бочком отойти в сторону и незаметно раствориться среди прохожих. В результате до места иногда доходили лишь 20-30%, и те – под неусыпным взором 3-4 активистов, которые фактически «вытаскивали зрителя на сцену». Зрителя неуверенного, страдающего агорафобией. Попытаемся себе представить его – он не столько боится репрессий, сколько стеба, осуждения со стороны, он не знает как себя вести, «правильно» ли он/она одет/а, как он/она выглядит, и что скажут знакомые. Но тем не менее, он/она выходит и сейчас все чаще. Преимущественно там, где есть массовость и возможность затеряться, скрыться от камер (и лучше подходят для этой цели мероприятия правых, увы).
Наблюдая за студенческими демонстрациями в Афинах или Лондоне – опять же нетрудно заметить непринужденность, причем не наигранную и не только у активистов. Заметно, что люди ощущают свою моральную правоту в любом случае (если речь не идет о насилии – это другой вопрос), не озираясь на реакцию окружающих. Они «в своей тарелке». Протест для них дело привычное, нормальное, это не надрыв, долженствующий завершиться революцией сегодня же. В чем-то это обыденное явление, но, соответственно, нет и глубокого разочарования в случае неудачи. Они опираются на традицию протеста, делают то же самое, что и их родители.
А. Арунян, один из активистов студенческого движения Симферополя, считает, что «отсутствие самих традиций протестов – основное препятствие их распространению на постсоветском пространстве. Но ситуация будет меняться». Постепенно эта традиция будет нарабатываться, как под влиянием западных примеров, так и благодаря новым неолиберальным реформам образования. Наработка протестного опыта – задача сама по себе долгосрочная. Но, на мой взгляд, одна из причин неудач левых на постсоветском пространстве именно в приверженности революционной «фаст-фуд» политике, требующей (как и большинство краткосрочных бизнес-проектов) быстрой отдачи – через год-два.
Аналогичные настроения (фаст-фуд) распространены и среди основной массы студенчества – если уж выходить, то один раз и все изменить, иначе незачем терять время, которое можно потенциально использовать для разового (быстрого) изменения ситуации иным образом (лотерея, криминал, случайное знакомство).
В том, что касается левых, «фаст-политика» – отчасти общая тенденция, отражающая нестабильность экономики, требующей решения проблем всегда авральным методом. Но отчасти это и ложное восприятие революций как таковых, понятых как некий путч, только совершенный гражданскими лицами. Воспринимая лишь медиакартинку, «прошедшую монтаж» (как и любой фильм, любая биография с вырезанной будничностью) мы склонны пытаться «делать монтаж» в реальности, исключив из нее длительный, нудный и не романтичный период. Говоря словами Марка Твена: «Нужно две недели, чтобы подготовить импровизированную речь».
В 90-х, после временного упадка, значительная часть западных левых ушла из большой политики, но не исчезла. Левые интеллектуалы работали в университетах, возвращая студентов «в левую колею» поштучно. Многие активисты, не ставя перед собой краткосрочных задач, сконцентрировались на низовых протестах, аффинити-группах, то есть начиная с маленьких сообществ (не обязательно субкультурных). И начинали зачастую с того, что пытались вернуть «пролетарскую» или «студенческую» гордость этим группам, позволяя им социализироваться вне money-driven society. Создавая «не столько инфраструктуру, сколько контркультуру», снимавшую неуверенность в себе рядового рабочего и студента. Контркультурой в данном случае может стать любая альтернатива культуре money-driven society (иногда даже религиозная), позволявшая «санкюлотам» с гордостью принимать презрительное определение, позволяющая сейчас британским студентам, поэтапно прошедшим путь от аффинити-групп в школе до мощных профсоюзов в университете, ощущать свою правоту, ощущать себя студентами (а не «недослужащими») за которыми стоит определенная традиция (noblesse oblige) и без тени смущения кричать «Мы бедные – платить больше не хотим!»
В начале ХХ века редкий гимназист не считал себя «революционером», гордясь тем, что он «не дворянин» – даже в провинциальной Прилуцкой гимназии таких было до 80% учащихся (их дальнейшие судьбы – другой вопрос). И это тоже был результат длительной работы (без «монтажа»).
Взорвать волнорезы, боюсь, не получиться. Придется работать напильником.