rabkor telegram

Dizzy

  • Главная
  • Публикации
    • Авторские колонки
    • События
    • Анализ
    • Дебаты
    • Интервью
    • Репортаж
    • Левые
    • Ликбез
    • День в истории
    • Передовицы
  • Культура
    • Кино
    • Книги
    • Театр
    • Музыка
    • Арт
    • ТВ
    • Пресса
    • Сеть
    • Наука
  • Авторы
  • О нас
  • Помощь Рабкору
98

Заявление радикальных социалистов Индии об операции «Синдур»

150

Обзор книги «Против арендодателей» Ника Бано – ценные идеи о том, как решить жилищный кризис в Великобритании

237

Европа: радикальные левые против своего империализма

432

XX век прошёл

Главная Рубрики Авторские колонки 2010 Июнь Играть на века

Играть на века

Как ни странно, пятидесятилетие со дня его смерти, пришедшееся на предпоследний день нынешнего мая, прошло почти незамеченным. То есть – собрались на могиле в Переделкине, вспомнили, поговорили, почитали стихи… Но в общекультурном масштабе всё было на удивление тихо.

А ведь полвека – это целая эпоха. Такое расстояние, отходя на которое, оказываешься уже в совершенно другом культурном состоянии. У культуры за полвека почти целиком меняется состав, её плоть и кровь, совокупность базовых интонаций и очевидностей. Это почти целая человеческая жизнь.

То есть, с одной стороны, то, что об этом так мало говорили – понятно. Только что, в феврале, миновало стодвадцатилетие со дня рождения Пастернака, по поводу которого, действительно, было сказано очень много всего – очередной раз закреплявшего Бориса Леонидовича в статусе классика. В таких случаях думается даже, что избыточно много: всегда почему-то странно, когда поэт делается публичной фигурой, – ведь поэзия – глубоко частное дело. Поэтому то, что на пятидесятилетие смерти как следует отмолчались – даже хорошо. Настоящее вообще очень хорошо постигается в молчании.

С другой стороны, мне кажется, что разговор в связи с годовщиной его смерти мог бы стать немного другим, чем юбилейные речи, которым трудно быть свободными от торжественности и славословия юбиляру. Это могло бы быть измерение расстояния, отделяющего нас теперь от Пастернака (если отделяющего!), и о характере его присутствия теперь в нашей жизни.

«А какого цвета ваш Пастернак? – спросил меня знакомый, услышав, что мне предстоит писать текст о Пастернаке. – Или – цветов, в разные периоды?»

Скорее всего, мой собеседник имел в виду – может быть, даже прежде всего – политическую окраску, ибо упомянул в том разговоре и советскую власть, и «пятую колонну», к которой та причисляла «неблагонадёжных» писателей типа Бориса Пастернака. А периоды – уж, наверное, исторические.

Так вот, он – разноцветный. Всецветный. Независимо ни от каких периодов: ни (даже) от биографических, ни – тем более – от политических.

Свои политические толкования, политические контексты он теперь пережил и, хочется думать, навсегда. Уже хотя бы потому, что изначально был и крупнее политического, и вообще, по существу, совсем по другую сторону жизни, чем оно.

Потому, думается мне, политическое его и погубило.

Он сгорел, столкнувшись лицом к лицу с русской историей.

«Я думаю, знаете, – огрызнулась я в ответ на «пятую колонну», – что всё было сильно сложнее».

Что до «цветов», это – один из самых колористически богатых, фактурно щедрых – до избыточности – русских поэтов.

Мне всегда казалось, что Пастернак – волшебник. Но волшебник особого рода: соприродный самому естеству – воздуху, свету, дождю, распускающимся листьям. Если Осип Эмильевич – второй волшебник русской поэзии ХХ века – суровый демиург, представитель Культуры в Природе, толкователь-переводчик Природы на культурный язык, то Борис Леонидович – проживатель одной жизни с нею, свидетель и живое воплощение родства Природы и Культуры, отсутствия границ, которые отделяли бы их друг от друга – и от него самого.

«Мы с жизнью на один покрой», – признавался он, с юности звавший жизнь сестрой и чувствовавший её – во всей её крупности – как собственное непосредственное продолжение.

«Пока в Дарьял, как к другу, вхож,
Как в ад, в цейхгауз и в арсенал,
Я жизнь, как Лермонтова дрожь,
Как губы в вермут окунал»

Любая мелочь захлёстывала его и немедленно вставала во весь свой надысторический рост, распахивая границы текущего мига – прямо в бесконечность:

«… в мае, когда поездов расписанье
Камышинской веткой читаешь в купе,
Оно грандиозней святого писанья…» 

Грандиозней, потому что – весть о Большой Жизни здесь и сейчас.

Он на равных вёл диалог со стихиями, требуя их участия в своей жизни:

«Она со мной. Наигрывай,
Лей, смейся, сумрак рви!
Топи, теки эпиграфом
К такой, как ты, любви!

Снуй шелкопрядом тутовым
И бейся об окно.
Окутывай, опутывай,
Еще не всклянь темно!

– Ночь в полдень, ливень – гребень ей!
На щебне, взмок – возьми!
И – целыми деревьями
В глаза, в виски, в жасмин!…»

Такое проживание жизни на равных с нею требует необычайной внутренней крупности и смелости, которые есть не у многих. У него – были.

«Сколько нужно отваги,
Чтоб играть на века,
Как играют овраги,
Как играет река!»

Есть люди, и среди них – поэты, словно нарочно рождённые для участия в истории – если и не для делания её в формах актуальной политики, то хотя бы для интенсивного в ней присутствия. Чем был бы, например, Маяковский без и помимо великих социальных сдвигов ХХ века? Даже Мандельштам, растоптанный страшной русской историей как поэт в огромной, может быть, в решающей мере определялся тем, что слышал её гул: тектонический, подземный гул исторических сил.

Борис Пастернак был человеком – и поэтом – надысторическим. Его, очень земного человека, неспроста – по преимуществу с раздражением – называли «небожителем». Бывали словечки и покрепче. «Не трогайте этого юродивого», – сказал, по преданию, Лучший друг всех литераторов, когда решалась судьба Пастернака. И действительно, сказал Сталин такое или не сказал, но, во всяком случае, в самое гибельное время Пастернак уцелел. Позже, в эпоху интенсивного отталкивания нашего отечества от советского исторического опыта, это давало основания и для того, чтобы смотреть на Пастернака с подозрением: ну да, конечно, он с этой властью прекрасно ладил. Хотел «в отличьи от хлыща, в его существованьи кратком», существования долгого, исторического – то есть «труда со всеми сообща и заодно с правопорядком». Чувствовал «силу прежнюю» (пушкинскую! опираясь на пушкинский авторитет, один из немногих, пожалуй, беспрекословных и универсальных в русской культуре!) «в надежде славы и добра / Глядеть на вещи без боязни».

«Но лишь сейчас сказать пора, – писал он, вгоняя в дрожь своих позднейших читателей, – Величьем дня сравненье разня: / Начало славных дней Петра / Мрачили мятежи и казни…»

Он же оправдывал этот режим! Более того, впрямую с ним сотрудничал! Не он ли писал в 1934-м – и не в официальном заявлении, а в письме родному отцу! – «Я стал частицей своего времени и государства, и его интересы стали моими»? Не он ли в том же году стал членом правления Союза советских писателей, сидел на их Первом съезде, выступал там с речью? На этом самом Первом съезде о нём говорили как о «ведущем советском современном поэте» («лучший, талантливейший поэт эпохи» к тому времени успел уже застрелиться). Сам Сталин тремя годами раньше, в 1931-м, советовался с ним по телефону, раздумывая, погубить ли ему Мандельштама сейчас или несколько позже. «Но ведь он мастер, мастер?!», – настаивал Вождь. А Пастернак, вместо того чтобы отстоять собрата-поэта, что-то мямлил в ответ: «Дело не в этом…», – и предлагал убийце встретиться и поговорить о жизни и смерти. Его даже не посадили. Тогда как всех настоящих поэтов – или, по крайней мере, их близких – непременно сажали.

А вы бы что ответили Иосифу Виссарионовичу, будучи разбужены телефонным звонком посреди ночи? Особенно если даже посреди ночи наделены острым чувством слова, и слово «мастер» в применении к поэту для вас мучительно своей неадекватностью и отсылает к виртуозу-парикмахеру?

Ведь речь-то действительно шла о жизни и смерти. А Вождю об этих предметах было раз и навсегда всё ясно, поэтому он и бросил трубку, оставив Бориса Леонидовича наедине с его невысказанными словами, его чувством вины, его пониманием жизни, которое волновало его собеседника в распоследнюю очередь, если волновало вообще. Если тот собеседник собирался с кем-то расправиться, в советчиках он уж точно не нуждался.

А Пастернак после этого разговора в буквальном смысле лишился сна на полгода.

«Он начал сам звонить в Кремль, – рассказывала потом с его слов Ольга Ивинская, – и умолять телефонистку соединить его со Сталиным… Ему отвечали, что соединить никак не могут, "товарищ Сталин занят". Он же беспомощно и взволнованно доказывал, что Сталин ему только что звонил и они не договорили, а это очень важно!

Взволнованный и возбужденный до крайности, он забегал по своей коммунальной квартире и всем встречным соседям говорил: "Я должен ему (то есть Сталину) написать, что вашим именем делаются несправедливости; вы не дали мне высказать до конца – ведь все неприятности, сейчас происходящие, связываются с вашим именем, вы должны в этом разобраться…"»1

Он действительно написал и отправил такое письмо, архаически уверенный в метафизическом праве поэта, нет, больше того, в долге его – говорить с властью на равных. Только ему не ответили.

Посетив с писательской делегацией «великие сталинские стройки», где использовался труд заключённых, он едва не сошёл с ума.

Кстати, своего сына Евгения он успешно отговорил становиться гуманитарием: считал, что в его время любая гуманитарная деятельность неминуемо связан с политикой, подлостью и враньем. Он этого не выносил.

Его, так и хочется сказать, угораздило родиться в историческую эпоху: в пору повышенного, катастрофического исторического движения.

При этом, чего он точно не делал, так это не устранялся от Истории. (Недаром он, одним падением в детстве с лошади выбитый, как говорил, сразу из двух будущих войн – у него после этого неправильно срослась нога, навсегда оставшись короче другой, и он был невоеннообязанным по инвалидности – во время Великой Отечественной добровольно пошёл в военные корреспонденты, о чём специально и настойчиво просил само правительство – на более низких уровнях ему разрешить не могли.) Он искренне старался понять историю, прочувствовать её, участвовать в ней – и поэтически, и человечески – платить за участие в ней самим собой. Вообще мне кажется, что слово «участие» – одно из ключевых слов к его жизни и личности.

Самое Историю он переживал, кажется, как Природу – и более того, в единстве с надприродными, сакральными, мирообразующими силами. Для него и тут не было границ.

«Сошлись и собеседуют звезды и деревья, философствуют ночные цветы и митингуют каменные здания, – пересказывал возбуждённый зрелищем ночного митинга альтер эго автора, Юрий Живаго, свои впечатления Ларе Антиповой. – Что-то евангельское, не правда ли? Как во времена апостолов. Помните, у Павла? "Говорите языками и пророчествуйте. Молитесь о даре истолкования"».

Наверняка у верующих такое вольное обращение с евангельскими материями тоже способно вызывать раздражение. Но в таком всепронизывающем безграничьи и чувстве важности всего происходящего – весь Пастернак.

Есть сильный соблазн думать, что в своём восприятии истории он, человек сложнейшего внутреннего устройства, в каком-то смысле был наивен.

Но то была особенная, я бы сказала, высокая наивность.

Его поэзия обладает удивительным свойством присутствия «здесь и сейчас». Он смотрит на погружённую в историю жизнь не из абстрактной вечности, но из вечного сейчас, из живого мгновения, которое может случиться в любую эпоху – и которое одной только силой своего воздействия уже выращивает человека в размер всей Вселенной.

«Это ведь значит – обнять небосвод,
Руки сплести вкруг Геракла громадного,
Это ведь значит – века напролет
Ночи на щелканье славок проматывать!»

Это он о любви так.

Потому-то он и мог спрашивать – о чём, правда, сам он, ничуть не склонный себя преувеличивать, уж, скорее, наоборот, – говорил иронически, – «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?» И потому-то он, умерший почти целую человеческую жизнь назад, в совсем, казалось бы, другую историческую и культурную эпоху – чувствуется современником, близким, собратом по существованию. Он обладает редкостным даром убирать дистанции.

«О, бедный Homo sapiens,
Существованье – гнет.
Былые годы за пояс
Один такой заткнет.

Все жили в сушь и впроголодь,
В борьбе ожесточась,
И никого не трогало,
Что чудо жизни – с час.

С тех рук впивавши ландыши,
На те глаза дышав,
Из ночи в ночь валандавшись,
Гормя горит душа…»

Это ведь – написанное в 1917-м! – происходит сию минуту. И душа горит, и чудо жизни – с час, и вечность этого едва замечается людьми, погружёнными в историю.

Только у него книга о лете 1917 года, между двух революций «Сестра моя жизнь», посвящённая только и исключительно любовным переживаниям, отношениям поэта с одной-единственной женщиной – Еленой Виноград, действительно смогла стать книгой об особенном – бродящем, возбуждённом, полном надежд – историческом состоянии России в эти месяцы. Он ничуть не хвастался и не преувеличивал, когда говорил, что именно в этой пронзительно-лирической книге «выразил все, что можно узнать о революции самого небывалого и неуловимого».

Ему «ничто не мелко», совершенно как «всесильному богу деталей», который «с времён Экклезиаста» по своему избытку запросто мог не жалеть вечности на «отделку кленового листа». Потому-то он видел одновременно, в единстве, одним большим глазом (в который весь превратился), и мельчайшее – капли на листе, и «коврик за дверьми», иссурьмлённый рябиной, и даже «мух Мучкапской чайной» – и гигантские движения масс бытия. При взгляде на «среднюю полосу» существования – область социальных событий и политических целей – его взгляд расплывался. Для рассматривания таких вещей он просто не был создан.

Тем более, что рассматриватели исторического и в его время, и во все другие неизменно оказывались в большинстве. А Пастернак был – один.

Он задаёт масштаб крупности существования. Учит помнить, нет, чувствовать всем своим существом, что человек никогда не сводится к своим историческим обстоятельствам. О биографических – и говорить нечего. Что истинный рост человека – от земли до неба.

«Так вы пишете чисто комплиментарную статью? – настаивал мой собеседник, видимо, несколько раздражённый моим упорным нежеланием обсуждать Пастернака в его политических аспектах. – Или разъясняете, в чём его сложность?»

Да кто ж я такая, чтобы «разъяснять» сложность Бориса Леонидовича. Для такого предприятия надо, по меньшей мере, быть с ней вровень, а то и превзойти – на что вряд ли многие из нас могут надеяться. Всё, что можно и должно сделать с его сложностью – это переживать её, проживать вместе с ним, по его следам. («Другие по живому следу пройдут твой путь за пядью пядь…» – вот именно это, насколько возможно – по живому следу.)

И в комплиментах наших он точно не нуждается. Зато во внимательной благодарности ему, кажется, очень нуждаемся мы сами.

А я вообще-то пишу ему признание в любви. И в благодарности, которая от неё неотделима.

Полвека назад для него прекратилось бремя времени. Он освободился. Он ушёл из истории – в Жизнь.

Теперь мы можем прочитать его поэзию вне политической конъюнктуры, помимо скоротекущих забот века, как работу, нет, лучше – как отважную игруав с онтологическими силами, с живыми токами бытия.


1 Ольга Ивинская. Годы с Борисом Пастернаком. В плену времени. М., 1992. С. 81.

Июн 6, 2010Ольга Балла
6-6-2010 Авторские колонкиистория, литература, Россия4
Фото аватара
Ольга Балла

Редактор отдела философии и культурологии журнала «Знание-Сила». Автор более 600 публикаций в бумажной и электронной периодике, в научных и литературных сборниках.

Друзья! Мы работаем только с помощью вашей поддержки. Если вы хотите помочь редакции Рабкора, помочь дальше радовать вас уникальными статьями и стримами, поддержите нас рублём!

Утопия как армия машинС головой, повернутой назад
  См. также  
 
Эффект Трампа
 
Айхал Аммосов на свободе! Интервью с активисткой кампании в поддержку Айхала
 
Борис Кагарлицкий о выборах в США, Трампе, мирных переговорах и радикальных изменениях
По всем вопросам (в т.ч. авторства) пишите на rabkorleftsolidarity@gmail.com
2025 © Рабкор.ру