Гражданская Оборона
– Понимаешь, Лёша – сказал мне недавно модный издатель – в твоей критике капитализма нет ничего особенно нового – и, подумав, добавил – а ты напиши роман-утопию! Мне интересна не критика, а что взамен предлагается? Вдруг получится не хуже, чем у Томаса Мора.
– А вам нравится как у Томаса Мора? – спросил я
– Ну – издатель сделал неопределенное лицо – я его и не читал-то никогда, если честно, но тебя бы вот почитал…
Я обещал подумать. Оба мы знали, что так звучит вежливая форма отказа.
Не знаю, как кому, а мне при слове «утопия» сразу вспоминается не Мор, а Кампанелла, который был неоплатоником и исповедовал мистический коллективизм, или даже мистический коммунизм. Особенно, если вспомнить, что слово «коммунио» тогда переводилось с латыни как единство в причастии всех верующих, общая сакральная трапеза, превращающая общину в коллективное тело Христа. Что такое человек для этой мистической платоновской традиции мышления? Это форма отношения божества к самому себе. Бог создает человека, чтобы таким способом любить себя и реализовывать через человека некие особые аспекты отношения к самому себе, например, свободу выбора пути, временно данную отдельным существам. Что (для утописта) из этого следует? Что у всех людей вне зависимости от любых различий между ними есть общие задачи, «общечеловеческие». Эту идею подхватят масоны в их апологии «республики равных прав». Чтобы наиболее адекватно эти задачи выполнять, соответствовать предназначению, нужно наиболее адекватно устроить человеческое общество.А чтобы наиболее адекватно его устроить, понадобится устранить все различия между людьми, мешающие им. Прежде всего – правильно переделить собственность, и, раз уж мы что-то делим, придется решить проблему правильной власти. То есть справедливость в утопическом обществе нужна не потому, что так приятнее всем или всем выгоднее. Она нужна затем, чтобы быть угодным богу, и утопия как книга есть лишнее напоминание об этом, дополнительная возможность почувствовать разницу между тем, что есть и тем, что должно быть и угодно автору мира.
Заметная черта утопического сознания – догадка о том, что коли у нас всех есть общая задача, значит, и собственность должна быть общая. Утопия провозглашает равный доступ ко всему созданному и накопленному. Это должно быть столь же разумеющимся, как равный доступ к языку. Все мы можем (научиться) говорить, писать и читать, если захотим, и это всеобщее пользование языком для утописта само по себе есть прообраз правильного отношения к собственности.
Молоко и кровь
Наиболее интересные мне утопические тексты – «Икозамерон» Джакомо Казановы, который считал, что этот пятитомник обессмертит его в человеческой памяти и оправдает его жизнь на страшном суде и «Красная Звезда» Александра Богданова – фантастический роман, написанный в 1908 году по заданию большевистской партии. Утопия должна оставаться недосягаемой. У Казановы «мегамикры» живут внутри полой земли, а у Богданова речь об обитателях Марса, где успешно построен коммунизм. Конечно, и там и там граждане утопии говорят на одном, общем, универсальном языке, а не на многих. У Казановы это протоязык Адама: шесть гласных в семи тонах. А Богданов отмечает, что в языке коммунистических марсиан нет мужского и женского родов, потому что всякая разница между мужским и женским в утопическом обществе игнорируется. Там нет и семьи, а не только государства. У Казановы та же идея дана более радикально: все жители полой земли – андрогины, они двуполы и никогда не испытывают голода, потому что у каждого из них есть женская грудь и они всегда готовы накормить друг друга молоком. Их двуполость обеспечивает им физиологическое единство, они все – не просто «большая семья», но почти что один организм, хоть и условно разделенный. Удивительно схожий момент у Богданова: коммунистические марсиане, чтобы омолаживать и оздоравливать друг друга, постоянно меняются кровью, переливают её друг другу, то есть общность воплощена тоже в чисто физиологической метафоре общего тела и общей крови. Сознание утописта нащупывает что-то, что разобщает людей на более глубоком уровне, чем частная собственность. Частная собственность оказывается следствием разделения на мужское и женское, которое должно быть снято в утопии, и вообще, неравенство и конкуренция коренятся в разделении людей на отдельные тела, которое тоже должно быть снято.
Постистория и частная жизнь
Утопия в отношении к нам это постистория, в которой основные человеческие противоречия разрешены и человек становится новым, совсем другим существом. Эта постисторичность имеет корень в христианском «Апокалипсисе Иоанна», где в «Небесном Иерусалиме», сильно трансформированные финальным судом (заменявшим в традиционном сознании революцию), праведники живут безгрешной жизнью на новой земле под новыми небесами. У Богданова марсиане весь роман смотрят на Землю и решают: уничтожить человечество или нет? Есть ли в нём нечто уникальное и нужное будущему или можно спокойно колонизировать эту планету? Утопическая оптика позволяет рассматривать нашу историю как бы заранее зная её результат, из точки постистории. У Казановы тоже – «мегамикры» избежали грехопадения, они не прокляты и потому не должны «в поте лица» добывать себе пищу, то есть работать, каждый из них живет, сколько захочет – для этих блаженных история так и не началась и никогда не начнется.
Обратный жанр, антиутопия, исходит из противоположных установок: смысл нашей истории нам не известен и не может быть известен, разделение между людьми, ни половое, ни телесное, ни экономическое, ни культурное не снимаемо. И только благодаря этим разделениям история и продолжается, ибо у каждого есть своя особая, а не одна, данная на всех, судьба. Одинаково невозможно как вернуться к безгрешному состоянию Адама в раю, как в правых, старинных и мистических утопиях, так и создать на базе человека нечто более совершенное, как в прогрессивных атеистических утопиях. Антиутопия это всегда пафос частной жизни, противопоставленный служению общим принципам. Мелодраматический детонатор, взрывающий огромную машину общего дела.
Всесилие языка
Что привлекало литераторов в жанре утопии, начиная с платоновских времен? Можно ответить одним словом – логоцентризм. Мир утопии управляется логосом, всесильным словом, в котором содержится высшая мудрость, и потому это слово оказывается сильнее частного эгоистического интереса, сексуального инстинкта и даже сильнее самосохранения. Основной закон на коммунистическом Марсе таков – давать другим больше, чем берешь у них. Очевидно, что этот утопический принцип есть нечто обратное самосохранению. Именно эта сторона утопической логики позволяла позже Шафаревичу и другим правым антикоммунистам утверждать, что коммунистический проект направлен против жизни как таковой, тот, кто берет у других меньше, чем дает им, неизбежно исчезает. На это (в правой оптике) способен только бог как неисчерпаемый источник безвозмездной благодати, и устраивать общество вокруг таких этических принципов, значит обрекать человека на вымирание, деградацию, либо фарисейскую ложь и двоемыслие.
Богданов называет всесилие адекватного языка «организационной наукой» и «высшей целесообразностью», которой, кстати, даже совершенный марсианский мозг вместить не может, и в полной мере этой целесообразностью обладает лишь искусственный интеллект, разумная машина, марсианский суперкомпьютер. Он непрерывно обрабатывает данные и заменяет марсианам правительство, составляя общий план их жизни. Эта машина, выполняя роль пастыря в небесном Иерусалиме, производит для марсиан и новые термины, понятия, слова. У Казановы же ещё проще – язык «мегамикров» волшебный, потому что это язык Адама до грехопадения, и кто знает его, тот способен управлять всеми вещами. Конечно, такой тип сознания, в котором слова идеального языка управляют всем, должен очень нравиться литераторам и чрезвычайно льстить им. Кто же, как не писатели, лучше всех управляются со словами? Этим объясняется частое и продуктивное обращение литераторов прошлого к утопии как жанру и поддержка ими самых разных утопических проектов. Другой вопрос: почему же сейчас писатели гораздо реже обращаются к этому жанру и практически не пишут утопий? Не ставят перед собой таких задач, как Казанова (оправдание на страшном суде) или Богданов (долг перед партией, идеологический заказ). И оправдание у них есть – логоцентризм повержен в последние полвека окончательно. Писатель знает своё место. Он либо развлекает массового читателя, и тут ничего придумывать не надо, рецепты известны, либо развлекает читателя элитарного, и тут приходится быть поизобретательнее. Но в любом случае писатель слишком хорошо знает, что ни один текст больше не меняет мир и людей, и власть текста – ничто в сравнении с экономическим (или военным) интересом, природой, инстинктом и т.п. Более же проницательные критики утверждают, что никогда никакой власти слов и не было, просто об этом неприлично считалось вслух говорить, и теперь, когда пришли другие, более эффективные визуальные способы воздействия на массовое сознание, можно, наконец, эту фикцию логоцентризма признать. Как бы там ни было, но получается, что и антиутопия больше смысла не имеет, только деконструкция. Нам остается рассматривать утопию не как проект, а как иносказательное, метафорическое, скрытое от самого автора, описание того, что его окружало. Андрогинность у Казановы? Но в его времена рост однополой любви в его родной Венеции достиг такого пика, что католические священники, смущаясь, благословляли «добропорядочных проституток» как «меньшее зло». А Богданов просто любовался счетными машинами, интересовался ракетной техникой, и вообще, профессионально занимался вопросами переливания крови.
Кризис жанра
В наше время ни у кого нет веры в изменения с помощью любых, сколь угодно талантливых слов, в воспитательную роль текста. В советской литературе последними утопии писали Ефремов про «Туманность Андромеды» и Носов про «Незнайку в солнечном городе». Кто пишет их сейчас? Не могу ничего вспомнить, кроме «Другой России» Лимонова. Иногда «консервативной утопией» именуют всякие вокзальные книги, описывающие идеальную Россию, в которой не было советского периода или дешевую палп-фантастику, в которой наоборот, победившее всех «киберКГБ» покоряет вселенную на советских звездолетах, но это всё же совсем не то не по задачам, не по жанру, не претендует на социальную роль, ничего не предсказывает и мгновенно забывается. Иногда «антиутопией» по старой памяти называют интересные книги, вроде «Хлорофилии» Рубанова или бесконечные романы о мрачном «метро будущего», но и тут притянуто за уши. Это просто книги о «тёмном завтра», максимально утрирующие признаки сегодняшнего дня, и никакой полемики ни с какой утопией там нет.
Есть, впрочем, жанр искусства, более влиятельный и прибыльный, чем литература, в котором утопическое по-прежнему предъявляется нам, но в измененном до неузнаваемости виде. Об этом в следующем тексте.