Черный ноябрь, обнажение мира до корней. Врастание его, лишенного листьев и снега, всех суетных самообманов весны, лета и осени – в свою последнюю правду.
Каждая последующая осень невыносимее предыдущей, потому что вбирает в себя и предыдущую, и все те, что ей предшествовали: в каждой нашей осени есть все осени, прожитые нами, и каждый раз – на одну больше. Рано или поздно эта насыщенность становится уже просто нестерпимой. Она обретает крепость йода, прожигает насквозь. Не спасает даже то, о чем хочется думать как о «возрастном притуплении чувств», оно же – все более качественная отработка и наладка защитных механизмов: на самом деле никакого возрастного притупления чувств нет в помине, а защитные механизмы совсем не так отработаны и налажены, как хотят казаться. Защитные оболочки у человека на самом деле очень – и по определению – хрупкие, а самое существо человека – уязвимость и незащищенность.
Осень добирается до самой мягкой сердцевины. Лету все равно, оно слепое, поверхностное – а осень всё видит, осень добирается.Осень – разлитая в природе, даже болезненно-обостренная зрячесть. Чем дальше, тем больше каждая подтверждает нам собственное наше убывание, врабатывает нас в реальность возраста.
Возраст – второе имя смерти. Даже почти не эвфемизм.
Возраст – это катастрофа, которая всегда с нами. Это домашняя, ручная беда; повседневный учет наших отношений со смертью, обыденный график их развития.
Подумаешь: возраст что-то делает с человеком уже сам собой, простым своим прибыванием, независимо даже от того, прикладывает ли человек какие-то усилия к себе и к миру. Но будем справедливы: какие-то – неминуемо прикладывает. Просто не факт, что их целью всегда и непременно будет формирование себя, да еще по осознанному проекту. Гораздо чаще – вещи куда более преходящие. Даже суетные.
Возраст все равно уложит все происходящее в проект. Не в наш – в свой собственный.
«Молодость»: распахнутость, незавершенность – и принципиальная незавершимость, и вечная ее спутница – уязвимость, и потенциальная обреченность на поражение на каждом следующем шаге. И тут же – интерес к пустякам, к яркой мишуре жизни просто уже за цвет и яркость, к игре с миром, и чувство одновременно и условности и смертельности этой игры, и своей перед миром малости, и его – нам, тем не менее, несомненной адресованности и предназначенности.
Может быть, молодость – некая самостоятельная сила в нас, вполне цельная, лишь с известной долей условности разложимая на элементы. Она в нас действует, формируя (даже вынуждая к существованию) побуждения, влечения, тревоги, выборы; она возникает, набирает мощь, властвует – и потом так же в свой срок идет на спад. А в это время внутри ее, взаимодействуя с ее труднорасцепимыми элементами, перегруппируя их по-своему, зарождается новая, следующая сила – она в свою очередь будет властвовать нами как внутренняя данность и с нею как с таковой тоже придется считаться. Это она поднимает «валяющиеся на дороге» смыслы и задает им направление движения и характер соединений друг с другом.
Но разве не то же делают детство, зрелость, старость?
Конечно, тут многое связано даже не с социальным возрастом (который – история отдельная и весьма сложная, я бы сказала даже «мозаичная»), а с самым «простым» – в той мере, в какой в человеке вообще что-то способно быть простым: с биологическим. Весь этот гормональный фон сильно влияет на динамику смыслов, не то чтобы лишая ее самостоятельности, но очень во многом задавая ей направление – и задачи для той, явно неизменной, «точки самонаблюдения», у которой отчетливо нет ни пола, ни возраста, ни социальных и прочих принадлежностей и координат. Все это внешне по отношению к ней, она отделяет себя от этого легко – и стоит над всей этой динамикой в качестве неподвижной звезды, и собирает ее в цельность.
А в цельности с границами, между прочим, большие проблемы.
Что если «детство», «юность», «молодость», «зрелость» и «старость» – всего лишь разные модусы отношений с собой и с миром?
В принципе, каждый из них может случиться с нами когда угодно. Да и случаются. Вот сейчас, каждую минуту.
Может быть, «молодость» и «старость» – в некотором смысле такие же условности, как «север» и «юг»? Как определишь, где «кончается» север и «начинается» юг? Так и старость с молодостью: они обе – друг у друга внутри, между ними нет границы. Старость начинается в глубине – не молодости даже, а детства, может быть, и младенчества: у младенцев бывают старческие лица и мудрые, как будто очень много видевшие, глаза. И в глубине старости мы наверняка, дожить бы только, обнаружим самую незащищенную молодость, в самой изумленной растерянности от того, что жизнь только-только начинается. А что ей при этом приходится еще и заканчиваться – так это уж так совпало.
В нас не просто сосуществуют – одновременно – разные наши возрасты, включая и еще не прожитые. Они в нас еще и взаимодействуют, обмениваются элементами, и каждое наше «актуальное» состояние определяется их текущим соотношением – иной раз просто сиюминутным.
Так в сорокалетнем, посередине странствия земного, происходит – нет, не борьба, тут объемнее: интенсивное и небесконфликтное взаимодействие по меньшей мере двух начал: открытости и завершенности. То первое из них берет верх, то второе, но абсолютно не торжествует, кажется, ни одно. (И как не увидеть в этом несомненного торжества незавершенности?)
Каждый возраст (в своем идеальном, конечно, замысле, которому ни один из живых возрастов, пожалуй, никогда не подчинится) – своего рода аскеза. Он – упражнение в определенных смыслах и возможностях, разработка их, культивирование – и воздержание от других, другим возрастам принадлежащих, смыслов и возможностей. Не потому ли такими смешными, когда не прямо раздражающими, принято чувствовать старообразных молодых, молодящихся стариков, инфантильных взрослых? Возраст – программа, которую «надо» выполнять. Не выполнил – сам и виноват. Культурный прессинг, конечно.
Но ведь никакого прессинга никакая культура без оснований тоже не заводит.
А что если смысл человека, на самом-то деле – в не-универсальности? «Универсальность» ведь аморфна. Форма – (продуктивное) напряжение ограничения. Каждый возраст – освоение своего набора ограничений, что ничуть не противоречит освоению своего набора свобод. И даже очень взаимосвязано с этим.
Это действительно культурная программа. И даже экзистенциальная.
Один из ясных симптомов «зрелости» – понятой безоценочно, просто как некое качественно новое, по сравнению с той же молодостью, состояние – ослабление бритвенно-острого некогда (аж слишком!) чувства «своего» и «чужого».
Первая стадия вхождения в «зрелость» (когда бы та нас ни застала: хоть в двенадцать лет, хоть в сорок, а хоть бы, может быть, и в шестьдесят!) – не понимание ли того, что и «чужое» нам не чуждо, что и оно имеет к нам некоторое отношение?
Это все чувства, однако, первой половины жизни: наработки и освоения проникнутости миром. Чувства начала. А вот приметы второй ее половины – разотождествление со «своим», дистанцирование от «своего» – того, что таковым чувствовалось, пусть даже очень убедительно. Формирование того странного (пока?) чувства, что принятое и пережитое в качестве «своего» (даже: яростно-своего, ревностно-своего) в некотором глубоком своем корне тоже не имеет к нам отношения. Что и оно не обещает нам безусловной принадлежности – и не требует ее от нас.
Мир не для нас. Он легко нас отпустит.
Да, возраст освобождает. Правда – той самой свободой, которая родственна смерти и именно в ней получает свое самое полное осуществление. Мы будем совсем свободны, когда нас не станет, и чем нас меньше, тем мы ближе к этому состоянию. Истончаются перегородки между нами и миром, чем дальше, тем меньше застилают нам горизонт. Что было в молодости плотным – становится все более прозрачным.
И это при том, что в молодости отчаяннее всего, жарче всего хочется – слиться с миром, стать им – при главенстве в этом соединении, конечно, себя, а никакого не мира. Себя увеличить за счет мира, превратить множественное, чужое «не-Я» в свое огромное «Я», сделать вот это все формами собственной бесконечной, неисчерпаемой личности. Прочувствовать каждую из форм как личную душевную и телесную реальность. Стать утренним солнцем. Стать булыжной мостовой, влажной после дождя. Стать тающим снегом. Проходящим мимо поездом. Случайной музыкой в подземном переходе. Жизнью каждого из людей, кто хоть как-то – хоть в воображении – заденет.
Да одно только желание такого – уже настоящее счастье. (Потому и счастье, понятное дело, что не исполняется!)
А слияние с миром все ближе и ближе. Только «Я» в нем всё меньше, а «не-Я» – всё больше. И освобождает именно это.
В этом есть что-то от сбрасывания груза.
Жаль, конечно, молодой жаркой жажды мира. Но, по всей вероятности, и это пройдет – и жажда мира станет так же малопонятна, если не смешна, во всяком случае – чужда, как сегодня – детская игра в песочнице. Как ведь когда-то нравилось! Как захватывало! А сейчас, ну надо же, не возбуждает никаких внутренних движений, хотя песок – тот же самый, и лепится так же прекрасно, когда влажный. Нет: даже помнится едва-едва. То же будет и с жаждой мира.
Убывая, человек перерастает свою уходящую жизнь. И вместе с ней – как часть ее – сожаление об уходящем.
Нас сжигает светлый огонь убывания.
Возраст – нарастание внутренней тишины, в которой все лучше можно расслышать мир.
Это постепенное привыкание к миру-без-нас. Врастание в свое будущее отсутствие.
Конечно, возраст – это проникновение смерти в нас: в гомеопатических дозах. Таких микроскопических, что их проникновение даже кажется жизнью. Да, скорее всего, ею и является.
Простое, «механическое» набирание возраста и проживание (буквально про-живание насквозь: вошел – и вышел) разных ситуаций (говоря еще грубее – тот пребанальный факт, что «всё проходит») дает неоценимый, незаменимый опыт выхода за собственные пределы и смотрения со стороны на «себя» и «свое».
Возраст – самый простой способ быть другим, даже самый дешевый, общедоступный. Не оплаченный практически ничем – кроме разве что такой малости, как собственная смертность.
Он – открытие. И притом непрерывное. Это то, новизной и неосвоенностью чего мы обеспечены по гроб жизни. Каждый шаг здесь – в неизведанное. Может быть, в пустоту.
Он – непрерывный опыт разлуки: с обжитым вариантом самого себя. Он – работа расставания. И новых встреч и сращиваний – единственно затем, чтобы расстаться снова.
Возраст – опыт жизни после смерти.
Мы умираем много раз. Мы многократно тренируемся, упражняемся в умирании: в отделении от себя. Так, что когда, в конце концов, придется умирать окончательно, есть шанс умереть хоть сколько-то подготовленными. Во всяком случае, есть шанс, что это, по крайней мере, застанет нас не совсем врасплох.
Очень возможно. Да только как быть с тем, что вот этого всего, уходящего и оставляемого, такого родственного нам в обреченности и смертности – отчаянно и пронзительно жаль?
«А, например, вот как, – думала я как-то после бездарно прожитого дня, застрявши в мерзлой маршрутке на беспросветно забитом Волоколамском шоссе. – Это молодые, у которых, по крайней мере теоретически, куча времени до смерти, могут позволить себе роскошь ворчать и быть недовольными жизнью, пускать громадные ее куски в отвал, объявлять их прошедшими впустую. А тут, когда овевает холодок близкого небытия, настало время другой роскоши.
Наше дело – ценить это всё уже за то, только и единственно за то, что оно есть. Смаковать каждую фигню и благодарить за нее. Время дурацкой роскоши сентиментальничать и идеализировать всё, потому что драгоценна сама – ускользающая ежесекундно – материя жизни».
Узнай я в критичной молодости, что буду этакое думать – неминуемыми реакциями стали бы стыд, раздражение, даже гнев на такое «снижение». Но это же и понятно. Молодость – она ведь тоже ничуть не заблуждается в своей категоричности. У нее просто другие задачи. Распускай молодой человек сентиментальные слюни по поводу каждой мелочи, откажись он от беспощадных оценок, от веры в оправданность жестких проектов как типа жизни – ничего бы из него и не вышло, никуда бы он (и социум с ним вместе) ни шагу не двинулся. А вот нам теперь можно!