С марта 2012 года в Бишкеке действует платформа ШТАБ (Школа теории и активизма), объединившая левых художников и исследователей. Участники платформы стремятся «создать не совокупность фрагментированных индивидуальных инициатив, но общую творческую платформу, в которую индивидуальные инициативы будут встроены и тем самым взаимоусилены». Коллектив разрабатывает несколько тем: патриархальность, неравенство и эмансипация, постколониальная проблематика, языковая политика; противоречивый советский опыт и его значение сегодня. С 30 января по 3 марта этого года ШТАБ участвовал в московской версии выставки «Жизнь как форма», в апреле «штабовская» Мастерская критической анимации представила клип на песню группы «Аркадий Коц» и состоялась презентация агитационного комикса «Вступай в профсоюз!». Дмитрий Райдер поговорил с художественными руководителями ШТАБА Оксаной Шаталовой и Георгием Мамедовым об истории платформы, социальной реальности современной Киргизии и множественности советских «опытов».
Я знаю, что среди интеллигенции в Киргизии распространены ультралиберальные, либертарианские взгляды. Как вы думаете, в чем причина этого? Существуют ли в Киргизии кроме вас левые инициативы, группы, социальные движения? Есть ли запрос на левую повестку?
Георгий Мамедов: Что касается популярности либеральных и либертарианских взглядов среди интеллигенции, то здесь имеет место комплекс причин. Во-первых, либеральные взгляды были типичными для большей части советской интеллигенции в конце 1980-х годов, и это были, скажем, социал-либеральные взгляды, образцом реализации которых были страны Скандинавии. Часть киргизской интеллигенции сохраняет верность взглядам своей молодости и на полном серьезе даже сегодня рассуждает о «шведском» будущем Киргизии. Важно также отметить, что в отличие от России и других стран Центральной Азии, в Киргизии в 1990-х годах не произошло кардинальной смены элит, частью которых здесь традиционно была творческая и научная интеллигенция, и эта интеллигенция также традиционно выражала и выражает лояльность правящим режимам и идеологиям. Например среди уже четырех киргизских президентов, двое — Аскар Акаев и Роза Отунбаева — выходцы из советской высшей номенклатуры, так что обретение независимости и даже две революции не привели в Киргизии к радикальным сменам элит (тасуется одна и та же колода чиновников и политиков) и не имели критического влияния на жизнь творческой и академической интеллигенции, что и позволяет ее старшим представителям не изменять взглядам своей, уже далекой, молодости.
Также, в отличие от соседей по региону и от России, в Киргизии никогда не ограничивалась работа международных организаций, которые продвигали неолиберальную повестку не только в правительственных кабинетах, но и в публичном пространстве — через деятельность местных неправительственных организаций, интеграцию в образовательные и культурные процессы. Справедливости ради стоит отметить, что для политического климата такая ситуация кажется более здоровой, она лишена шизофрении, имеющей место в России, где политика правительства имеет радикально рыночный характер, но риторика власти столь же радикально анти-западная. В Киргизии такой проблемы нет, что и является еще одной причиной популярности и распространенности либеральных и либертарианских взглядов среди интеллигенции. Общество оказывается разделенным на два противоположных полюса — либеральный, который одновременно «западный», прогрессивный, интернациональный, эмансипаторный для женщин и ЛГБТ, и традиционалистский, почвеннический, который также включает в себя советско-имперскую ностальгию по сильному государству и евразийство.
Что касается других левых, то номинально они есть. Например, партия, победившая на выборах, сформировавшая правительство и членом которой является действующий президент — Социал-демократическая партия Кыргызстана (СДПК). В парламенте также есть крупная фракция социалистической партии «Ата-Мекен», входящая в правящую коалицию. Обе эти партии к социализму, понятное дело, никакого отношения не имеют. В целом, политико-экономический консенсус в Киргизии — неолиберальный. Номинальные социалисты и эсдеки пекутся о расширении рынка и ограничении социальных функций государства, и, в принципе, эти рыночные потуги могли бы быть еще более радикальными (чего постоянно требуют молодые активные либертарианцы), не вступай они то и дело в противоречие с бизнес-интересами отдельных чиновников-политиков.
На этом фоне долгое время левая демократическая позиция не была представлена вообще, и левая повестка ассоциировалось с каким-нибудь «евразийским социализмом». Поэтому перед нами сейчас стоит задача одновременного оппонирования как апологетам эмансипации через свободный рынок, так и почвенникам, требующим сильного государства и реставрации империи, что, впрочем, не отличается от вызовов, с которыми имеют дело демократические левые на всем постсоветском пространстве.
Насколько важную роль играют религия и традиции в киргизском обществе?
Г.М.: Ситуацию с религией и традициями в Киргизии, как и на большей части постсоветского пространства, можно описать как «патриархальный ренессанс» или «постсоветский традиционализм». Реставрация капиталистических отношений в начале 1990-х годов повлекла за собой и возрождение различных патриархальных практик. В частности, разрушение государственного социального обеспечения привело к усилению традиционных семейных и клановых связей, которые это самое социальное обеспечение во многом замещают. Например, пенсии в Киргизии составляют сущие копейки — базовая часть пенсии не превышает десяти долларов, — и совершенно нормальной, и более того, поощряемой как проявление исконной духовности и религиозности считается практика, когда пожилые люди живут вместе со своими детьми и находятся на их обеспечении.
Существует целая неформальная экономика денежных обменов внутри больших семей и кланов, члены которых собирают деньги на все значимые события в жизни своих членов — от свадьбы и похорон до срочной операции или образования детей. Эта экономика обмена представляет собой очень организованную иерархичную структуру, функциональность которой поддерживается дискурсами национального возрождения, единства, традиций, религии. На наш взгляд, именно наличие такой организованной традиционной и неформальной структуры «социального страхования» объясняет тот факт, что деградация социальной сферы в Киргизии гораздо более существенна, чем, скажем, в Казахстане.
В связи с патриархальным ренессансом важно отметить, что хотя этот процесс и типичен для всего постсоветского пространства, формы его проявления отличаются. В Киргизии, как и в Центральной Азии вообще, в отличие от России, присутствие религиозного дискурса в публичном пространстве очень ограничено. Политические режимы подчеркнуто светские и нередко проводят регулирующую и репрессивную политику в отношении публичных проявлений религиозности. Речь в первую очередь идет, конечно, об исламской религиозности. Хотя в Киргизии есть и свои Милоновы, выступающие, например, с инициативами ограничить выезд из страны женщин до 23 лет, традиционалистский и религиозный дискурсы законодательно не институциализированы. Однако именно традиционалистские и религиозные представления о гендерных отношениях, сексуальности, взаимоотношении людей разных возрастов доминируют в частной сфере и в значительной степени регулируют ее. Это свод неписаных законов и норм, отменить которые законодательным решением нельзя.
Как ни странно, нарастание нестабильных, мобильных форм занятости и социальных отношений, не разрушает, а наоборот, укрепляет традиционные иерархии и связи. Например, трудовые мигранты, покидающие родные края на несколько лет, продолжают участвовать в схемах денежных обменов своих общин, так как это участие имеет не только функциональное, но и важнейшее символическое значение — причастности к общине, не-атомизированности.
В целом, анализ связи неолиберальных экономических отношений и патриархата — одна из главных задач для левой теории и критики в Центральной Азии. И мы по мере сил пытаемся ее решать.
Оксана Шаталова: Здесь наглядно проявляется связь между капитализмом и почвенничеством, которая неявна тем самым эмансипативно настроенным адептам либерализма и либертарианства, о которых шла речь выше.
Как бы вы описали классовую структуру киргизского общества? Какова в нем доля промышленного пролетариата? Правильно ли я понимаю, что одна из главных проблем страны — разрыв между относительно благополучным Бишкеком и нищей провинцией?
Г.М.: К распаду СССР классовая структура киргизского общества ничем не отличалась от советской в целом и включала крестьянство и городских наемных работников — рабочих, служащих, интеллигенцию и советско-партийную номенклатуру. Понятно, что в течение последних двадцати лет она претерпела значительные изменения. Например, вполне конвенциональным взглядом считается, что в Киргизии не осталось промышленного пролетариата, в связи с деградацией советской промышленности. Действительно, огромная промышленная зона Бишкека сейчас практически полностью бездействует. Но в то же время, в течение двадцати лет получила развитие добывающая промышленность, флагманом которой является золоторудное предприятие «Кумтор» с непрозрачной схемой собственности (контрольный пакет акций принадлежит государству, но управление осуществляется канадской компанией). Также большое развитие имела легкая промышленность — в первую очередь, швейная. В Бишкеке сосредоточено огромное число швейных цехов, выполняющих заказы небольших и средних торговых марок и фирм в основном из России и Казахстана. Так вот, работниками этих индустрий являются в основном бывшие сельские жители. Это пролетариат, формирующийся уже в реалиях неолиберальной экономики и который лишен возможности опереться на рабочую традицию и культуру прошлых лет, например на участие в профсоюзах. Именно поэтому у представителей Горно-металлургического профсоюза Кыргызстана возникла идея создания агитационного комикса, цель которого вовлечь в профсоюзное движение большее число наемных работников.
Огромная часть бывших городских наемных работников и крестьян в 1990-е — 2000-е оказалась занятой в сфере услуг и торговли. Киргизия — одна из первых стран СНГ, которая вступила в ВТО, это положение создало определенную таможенную конъюнктуру, что позволяло киргизским т.н. «челнокам» зарабатывать на вторичном экспорте китайских товаров в Россию и Казахстан. Это способствовало развитию крупных рынков вокруг Бишкека, на которых заняты десятки тысяч людей. По некоторым данным общее число занятых в швейной индустрии и связанной с ней торговлей и логистикой (в первую очередь рынками) в Бишкеке составляет пятьсот тысяч человек, а это половина населения столицы.
Огромное значение в социальной структуре Киргизии имеет миграция, как внутренняя, так и внешняя. Основное направление внутренней миграции — из сельской местности южных регионов в Бишкек. Эти люди ищут работу на рынках и в сфере обслуживания. Направление внешней миграции — Россия и Казахстан. По данным, озвученным недавно на одной из встреч по проблеме внешней миграции, в каждом третьем домохозяйстве Киргизии есть трудовой мигрант.
Внутренняя миграция значительным образом изменила городской ландшафт Бишкека — на бывших сельскохозяйственных и пустующих землях вокруг города вырос пояс «новостроек», который составляют глинобитные дома-самострои. Эти постройки нельзя назвать в классическом смысле трущобами или фавелами, но этот пояс, действительно, то явление, которое описывает английский термин rurban, т.е. слияние городского и сельского.
Жители «новостроек» принимали активное участие в протестных событиях 2010 года, отчасти именно они были его движущей силой. Это оказало некое отрезвляющее действие на городские и республиканские власти, что выразилось в некоторой активизации интеграции этих территорий в городскую инфраструктуру. В большинстве «новостроек» с помощью международных организаций были созданы группы взаимопомощи — низовые комитеты самоуправления, которые, с одной стороны, представляют жителей в коммуникации с властями, с другой — инициируют инфраструктурные проекты, которые осуществляются совместными финансовыми и материальными усилиями самих жителей, муниципалитетов и международных организаций. Речь в первую очередь идет о создании внутри «новостроек» базовой (водопровод, электричество, дороги) и социальной (школы, детские сады и площадки) инфраструктуры.
В целом, можно сказать, что несмотря на то, что «новостройки» продолжают оставаться одной из основных зон социального напряжения, власть извлекла уроки из событий 2010 года и как минимум не закрывает глаза на эту проблему, пытаясь минимизировать протестный потенциал обитателей этих почти-фавел.
Несмотря на то, что экономическая база для «креативного класса» в Киргизии практически отсутствует, само это определение и связанные с ним формы очень популярны среди молодой городской интеллигенции. В Бишкеке только за последний год открылось несколько коворкингов и анти-кафе — пространств, в которых фрилансеры самых разных креативных специальностей (от дизайна до пиара) проводят свое рабочее время и досуг.
Между буржуазией и высшей бюрократией, которые составляют правящий класс в Киргизии, практически невозможно провести различение. Как таковой оформившейся и отдельной от высших государственных чиновников олигархии нет. Практически все крупные чиновники, даже самого высокого ранга, также являются владельцами или совладельцами крупных активов. Практически все крупные бизнесмены являются чиновниками или политиками.
Говорить о социальных классах, а тем более использовать классовую оптику в анализе социальных явлений в Киргизии считается практически моветоном. Очень часто это приводит к реставрации конфликтов и зон напряжения, которые когда-то были разрешены с помощью классового анализа. Например, в публичном пространстве очень часто разгораются дебаты вокруг событий 1916 года. В 1916 году на территории современной Киргизии вспыхнуло народное восстание, спровоцированное военным призывом царской власти, намеревавшейся отправить на фронт и для технических работ огромное количество людей со своих колониальных окраин. Это была страшная кровавая резня, огромное количество людей, спасаясь от карателей и казаков, были вынуждены бежать в Китай. Это восстание в первые годы советской власти получило однозначную оценку как классовый конфликт, спровоцированный колониальным режимом. В 1936 году состоялась одна из первых выставок Союза художников Киргизии, посвященная двадцатилетию этих событий. В выставке принимали участие художники из Киргизии и России. Сегодня же в публичных дискуссиях это событие представляется как межнациональный конфликт, столкновение русских и киргизов.
Я позволил себе это историческое отступление, чтобы лучше продемонстрировать плачевность и абсурдность ситуации, в которой место класса как понятийной категории заняли этнос, клан, род. Вызов для сегодняшних левых в Центральной Азии — не только реабилитировать классовый анализ социальных явлений и процессов, но и работать над созданием условий для роста классового самосознания и мобилизации. Нестабильная занятость, ненормированное рабочее время, отсутствие базовых социальных гарантий, конвергенция времени труда и досуга — как ни удивительно, но это описание трудовых реалий как фрилансеров из «креативного класса», так и трудовых мигрантов. Общность интересов в сфере улучшения трудовых отношений у этих двух групп, очевидная с классовой точки зрения, остается нераспознанной в силу культурных различий, а представители обеих групп зачастую антагонистичны по отношению друг к другу.
Как вы оцениваете советский опыт? По вашим наблюдениям, как оценивается советский опыт в разных слоях и классах киргизского общества?
О.Ш.: «Советский опыт» — гомогенизированное понятие, а любое гомогенизированное понятие — это миф. «Советского опыта» не существовало, были множественные советские опыты, нередко противоречивые и даже антагонистичные. И левым предстоит работа по ревизии и дифференциации советского наследства, существующего в коллективном сознании как свалявшийся клубок — невзрачный и безнадежно ветхий.
ШТАБ проводит — вернее, едва начинает — такую работу. У нас есть несколько фокусов для неакадемических исследований — русский язык, интернационализм, гендер — которые возвращают к ревизии советского. И, конечно, нас интересует советское искусство — в частности, монументальное искусство 60-80-х годов, которое мы пытаемся осмыслить, избегая банальностей. Мы собираемся продолжать эти штудии и в конце года надеемся открыть большую выставку в Бишкеке.
Конечно, «ревизия» предполагает не только реабилитацию, но и критику, и демистификацию. Некоторые всерьез утверждают, что экономика Кыргызстана до сих пор осталась «совковой», оттого и все беды. Но, например, этно-национализм как совковый программно не опознается. Напротив, существует обыденный консенсус, что в Союзе национальное подавлялось, и дискурс крови и почвы — это эффект постсоветский, реакция на интернационализм. Я же считаю, что советская политика пестовала национализмы. Выстраивалась шовинистская иерархия национализмов — «великий русский народ» и «младшие братья»; после развала Союза началась борьба за первородство.
В связи с этим могу частично ответить на вопрос о рецепции советского в Кыргызстане. Приведу один пример — связанный с рецепцией советского искусства. Бросается в глаза, что локальный вариант соцреализма — в частности, сталинский — принимается в независимом Кыргызстане как безоговорочная ценность. Это наследие очищается от «тоталитарной репутации» посредством апелляции к искренности художников: считается, что, в отличие от коллег из других республик (сравнение проводится прежде всего с Москвой), кыргызские соцреалисты не лицемерили, не конъюнктурили, не стремились изображать вождей и официозные празднества, но честно запечатлевали родные пейзажи и быт. И, главное, это искусство легко встраивается в националистический дискурс, перекодируется в «подлинно кыргызское». Вернее сказать, это не столько перекодировка, сколько последовательное восприятие, развитие потенций. Перед художниками Киргизии ставилась задача создать не только «национальную школу» с «национальными кадрами», — существовал запрос на «национальную форму» в искусстве. О главной картине киргизского соцреализма — «Дочь Советской Киргизии» (1948) Семена Чуйкова — еще в 70-е годы писали: «Образ девочки глубоко национален». И до, и после распада Союза кыргызстанские искусствоведы употребляли ориенталистские клише: «народ, близкий к природе», «единение с природой» и т.п. Поэтому сейчас ничего не стоит переконвертировать советское «национальное своеобразие» в ультра-патриотический «национальный дух», в почвеннический «менталитет», в само-ориенталистский «Анти-запад». И теперь из уст искусствоведов, интерпретирующих соцреализм, всерьез звучат фразы типа: «На этой картине мы видим истинно кыргызское, а на этой — нет…».
Советская политика, скорее, тяготела к мультикультурализму, или мультинационализму, чем к интернационализму (снятию этнических дифференций), что зафиксировано в лексической формуле «многонациональный советский народ». Национальное не просто сохранялось, но конструировалось. Достаточно вспомнить, что национальная одежда таджичек, в которой сейчас ходит половина Душанбе, создана советскими модельерами. «Национальное по форме, социалистическое по содержанию» — бессмысленная формула, поскольку, собственно, форма содержание и определяет. Самая известная советская мантра — «дружба народов» — тут показательна как конструкция. Обычно акцентируется слово «дружба», но мне кажется важнее слово «народы». «Народы» даны, а «дружба» — их временное состояние, которое может измениться. Не говоря про то, что конфигурация самой «дружбы» может быть патерналистской, что и имело место. Была задана модель — 15 этно-детерминированных субъектов со старшим братом во главе. И после устранения скреп Союза самой «прогрессивной», то есть наименее репрессивной (лучшей из худшего), на постсоветском пространстве могла стать только эта патерналистская модель. Никакого иного горизонта Союз не смог предложить (почему — это другой вопрос). И теперь мы наблюдаем либо сегрегационный моно-этнизм разной степени тяжести, либо умеренно-сегрегационную «дружбу народов». Последняя модель почти без изменений воплотилась в Казахстане. «Многонациональный советский народ» стал «многонациональным и многоконфессиональным народом Казахстана». «Старший брат» именуется теперь иначе, но похоже — «казахский народ, давший свое гордое имя стране», «консолидирующий центр объединения Нации» (два последних определения — из Доктрины национального единства Казахстана). Собрания так называемой Ассамблеи народа Казахстана («консультативно-совещательный орган по гармонизации межэтнических отношений») фотографически дублируют костюмные смотры союзных республик. А на сайте Ассамблеи нас встречает изречение Лидера нации: «Наша экономика, наша независимость, есть суть краеугольного камня, который называется дружбой народов».
Недавно вы сделали комикс «Вступай в профсоюз!». Пожалуйста, расскажите об истории этого проекта, о том каким было взаимодействие между вами (художниками) и профсоюзными активистами.
О.Ш.: С председателем ЦК Горно-металлургического профсоюза Кыргызстана мы познакомились случайно (хотя такая случайность закономерна), идею комикса озвучил он. В ГМПК давно осознали необходимость подобной формы агитации и просвещения. То есть это был своего рода социальный заказ. Мы взяли на себя обеспечение «художественной части», а профсоюз — расходы на печать и распространение.
Работа заняла полгода. Оценивая этот опыт постфактум, можно назвать его сложным. С одной стороны, мы в целом удовлетворены результатом, комикс функционален, как первичное руководство он адекватен своей задаче. Напечатан на двух языках, русском и кыргызском, и будет распространяться в регионах на предприятиях разных отраслей (не только горно-металлургической). Как сообщили активисты профсоюза, уже ощущается недостаточность первого тиража (1000 экземпляров). Из некоторых предприятий, куда отправлена часть тиража, приходят просьбы дослать экземпляры.
С другой стороны, этот опыт — пример дисбаланса между результатом и процессом. Сценарий комикса был написан в профсоюзе. Нас не очень вдохновлял «социал-демократический» финал, — где «буржуй» буквально за три кадра превращается из эксплуататора в социально ответственного работодателя. К тому же, в результате мы получили гендерно-нечувствительный визуальный продукт. В комиксе все действующие лица — мужчины. Такой маскулинный мир действия и эмансипации. Собственно, целью ШТАБА — институции, которая заявляет себя как феминистская, является фиксировать такие вещи — которые не-феминистам кажутся пустяковыми. Но здесь в гендерном аспекте получился провал. Но мы решили, что профсоюз имеет приоритетное право определять нужный ему нарратив, и приняли этот сценарий. «Бескомпромиссный» же вариант предложили в собственном, штабовском, продукте — клипе на профсоюзную песню группы «Аркадий Коц» «С кем ты заодно?».
Премьера клипа прошла 5 апреля в ШТАБЕ во время презентации комикса. Ролик был воспринят неоднозначно — звучали отзывы «провокационно», «агрессивно», «почему цвет профсоюза красный?». Некоторые зрители в метафорической, эзоповой форме упрекнули нас в том, что мы представляем профсоюз как экстремистскую организацию. Хотя все видео-кадры, включенные в клип, — это свидетельства классовой борьбы рабочих, где профсоюзное участие (например, в Жанаозене) проявилось самым прямым и трагическим образом. В итоге клип и комикс создали некую общую картину.
В целом сотрудничество с профсоюзом было открытым. Мы хотели бы этот опыт продолжить. Есть тема, которая равно интересна как профсоюзу, так и нам. Это проблематика современной репрезентации трудящегося человека, — которая сейчас практически отсутствует в поле репрезентаций.
В связи с этим вопрос, который я задаю всем левым художникам: как вы определяете для себя автономию искусства? Какие представители современного искусства вам близки?
О.Ш.: Под титулом «автономия искусства» в том или ином контексте возникают два противоположных, диалектически связанных, проекта. Первый — автономия искусства от социальной ответственности, неангажированность вообще. Это такой антропологический проект — художник «никому ничего не должен» (эта услышанная от коллег максима стала основой одного из наших сатирических видео), не хочет вляпаться ни в одну из идеологий и предстает как аутентичный носитель общечеловеческих ценностей. Все произведения такого художника импрессионистичны, даже если речь идет о критике Назарбаева. Сейчас он критикует власть, через пять минут медитирует на обойный орнамент, потом вдруг расскажет историю своей семьи, — такая игра импрессий, вспышки культурно-антропологического бессознательного. Или, можно сказать, сюрреализм, растворение в «принципе удовольствия».
В нашем арт-сообществе этот проект автономии достаточно влиятелен. Он многократно описан как либеральный миф, наследующий романтизму. Я бы добавила — правый, эссенциалистский. Этот проект автономии можно определить как «консервативный», — поскольку, по мнению его апологетов, алкаемая арт-свобода фактически достигнута, ее лишь надо оберегать от посягательств.
Напротив, второй проект автономии — условно назовем его утопическим — не данность, а горизонт, многими полагаемый недостижимым. Этот проект ищет автономии искусства от коммодифицирущей буржуазной логики, от служения капиталу. Нам, конечно, ближе этот проект, и в существующих экономических условиях это не «цель», а вызов.
Эти два типа автономии антагонистичны и находятся в состоянии взаимной критики. В наш адрес со стороны апологетов аутентичности звучат обвинения, соответственно, в не-аутентичности: мы со своими левацкими декларациями якобы пытаемся создать искусственную, не характерную для региона, форму, мы «не из Бишкека» (я из Казахстана, Георгий из Таджикистана), логоцентричны, не учитываем «сложность Востока», «колонизаторы» (даже) и т.п. Главное же обвинение в том, что мы «радикальны» и сепаративны — «умеем только критиковать», «не принимаем другие мнения», — в отличие от (мнимого) всепреемства оппонентов. Плюс, «сложно пишем» — что сейчас, в эпоху обрушения образования считается аморальным.
На самом деле оба проекта автономии — консервативный и утопический — сходны, так как оба пытаются избежать инструментализации, как они ее понимают. И я не хочу сказать, что наши оппоненты во всем неправы, какие-то моменты их критики справедливы. Мы действительно не популярны — когда ШТАБ открылся (год назад), наши события посещали единицы, теперь это пара-тройка десятков человек. Однако обвинение в радикальности я скорее воспринимаю как комплимент (возможно, незаслуженный) и считаю стратегию «завоевания масс» путем обращения к языку массовой культуры неверной. ШТАБ выдерживает модус открытости, насколько возможно — образовательные проекты и другие мероприятия бесплатны, продукция не имеет копирайта, основания наших действий и идей мы не мистифицируем, а стараемся раскрывать и т.п. Однако мы не стремимся быть популистами — это и есть прямой путь к коммодификации. Мне близка в этом отношении позиция Олжаса Кожахмета, нашего товарища из алматинской марксистской группы «Фонд Эбби Хоффмана», который считает, что сейчас не время массовой мобилизации, а время разработки новой левой теории — добавлю, теории искусства в том числе.
В контексте институциональной критики ШТАБ пытается произвести новый тип «радикальной институции». Эта идея существует как горизонт. Пока же ШТАБ находится на границе между институцией и арт-группой. Нельзя участвовать в деятельности ШТАБА одним мизинцем, нельзя в ШТАБЕ быть феминистом, а вне его — домостроевцем, можно либо принимать его принципы, либо не принимать — здесь мы против тактики «компромиссов». С одной стороны, это действительно неудобно, это отпугивает. Такая ригидность несовременна — если воспринимать современность как гибкий, шустрый, оппортунистский постфордизм. В этом отношении мы чувствуем себя анахроничными. Но, с другой стороны, эта же анахроничность не позволяет слиться с множеством подобных институций, организующих образовательные программы и арт-резиденции — т.е. институций, являющихся эффектом неолиберализма. Сейчас, в эпоху развала систематического образования, популярны однодневные тренинги, короткие курсы, фрагментарные квази-образовательные проекты «Научи себя сам». Арт-резиденции усугубляют прекарный модус. Мы не можем не узнать себя в этом ряду. И можем противопоставить неолиберальной доксе только этот самый ригоризм, «радикальность» — то есть последовательность, верность идее и событию. Арт-резиденции и образовательные программы мы используем, чтобы формировать и укреплять коммуникативную сеть. «Радикальность» же и «сепаратизм» представляются нам как тактика противостояния оппортунизму, расхлябанности, нейтрализации и нормализации. И, главное, инструментализации и потреблению человека, — имеется в виду, к примеру, привлечение «волонтеров», не являющихся ответственными единомышленниками. Мы хотели бы работать не с волонтерами, а с товарищами. Пока их мало, но использовать методы сетевого маркетинга для омассовления и придания этим себе фиктивного авторитета — не наш путь.
Итого, для ШТАБА «утопический» проект автономии включает: критику того, как капитализм являет себя в культуре, и радикальность, то есть последовательность, верность идее и событию — для нас это событие авангарда 20-30-х годов. Это к вопросу о близких художниках. Близкие художники — те, кто так же ориентированы на утопический проект автономии искусства. Они всем известны, в пример обычно приводятся ситуационисты. Но сейчас экономический и политический контекст в корне отличается как от контекста 20-х годов, так и от контекста, в котором работали ситуационисты. Их практика не может стать рецептом, но может вдохновлять.