Удивительна судьба этой книги. Написанный в тюрьме подследственным государственным преступником, посягнувшим на твердыни самодержавия, попавший в печать в буквальном смысле по халатности членов Высочайше утвержденной следственной комиссии и оплошности цензуры, роман Николая Гавриловича Чернышевского «Что делать?» стал самой читаемой книгой русского образованного общества позапрошлого века. Говоря современным языком, бестселлером.
«В чем заключалась тайна необычайного успеха «Что делать?», — задавался вопросом много лет спустя первый русский марксист Георгий Плеханов. — В том же, в чем вообще заключается тайна успеха литературных произведений, в том, что роман этот давал живой и общепонятный ответ на вопросы, сильно интересовавшие значительную часть читающей публики. Сами по себе мысли, высказанные в нем, были не новы; Чернышевский целиком взял их из западноевропейской литературы. Но до появления романа «Что делать?» эти принципы разделялись только горстью «избранных»; масса читающей публики их совсем не понимала. Даже Герцен не решился высказать их во всей полноте и ясности…»
«Роман века» был начат Чернышевским во время заключения в Алексеевском равелине Петропавловской крепости 14 декабря 1862 года. Там же и завершен 4 апреля 1863 года, судя по дате, указанной самим автором на черновой рукописи. Полтора столетия, прошедшие с момента создания «Что делать?», позволяют нам в полной мере оценить его литературные достоинства, не отделимые, впрочем, от сиюминутного воздействия на тогдашнюю читающую публику, о чем свидетельствовали многие, в частности, революционер-народник, впоследствии теоретик анархизма Пётр Кропоткин: «Для русской молодежи того времени она была своего рода откровением и превратилась в программу».
Сюжет и фабула «Что делать?» в пересказе, разумеется, не нуждаются, и, надеюсь, современным читателям хорошо известны. Гораздо интереснее определить жанр этого, по словам Салтыкова-Щедрина, «серьёзного, проводившего мысль о необходимости новых жизненных основ» романа. Советское литературоведение исходило, как правило, из концепции ленинского наркома просвещения Анатолия Луначарского, определившего в своё время «Что делать?» как роман интеллектуальный. То, что страницы публицистики и художественной прозы Чернышевского являются полем борьбы идей, то, что даже вымышленные автором персонажи, вернее — определенные типажи, под пером писателя эту борьбу иллюстрируют, пусть и особыми, художественными средствами, никем оспорено быть не может, даже явными оппонентами и недоброжелателями Николая Гавриловича. Рассматривая композиционное и жанровое своеобразие «Что делать?» в полемике с консервативными русскими охранителями и отчасти с Плехановым, Луначарский стремился опровергнуть их аргументацию и для этой цели оценка романа Чернышевского как «интеллектуального», то есть напоминающего произведения Дени Дидро или Вольтера, разумеется, с поправкой на другой век и русскую почву, была как нельзя кстати: «Неправда, будто Чернышевский не воспитывает, будто ум у него всё вытесняет. Чернышевский, конечно, рационалист, конечно, интеллектуальный писатель, конечно, умственные сокровища, которые лежат в его романах, имеют самое большое значение; но он имеет силу остановиться на такой границе, когда эти умственные сокровища одеваются плотью высокохудожественных образов. И такого рода «интеллектуальный роман», может быть, для нас важнее всякого другого».
Однако, оценивая главный труд Чернышевского с позиций сегодняшнего дня, не стоит сводить его исключительно к ристалищу прогрессивного с отсталым, отживающим. Рискну вызвать недовольство многих адептов традиционной для советского литературоведения трактовки, но мне кажется, что «Что делать?», будучи, несомненно, романом идей, не в меньшей степени принадлежит и жанру любовного романа, да и романа воспитания, написанного, само собой разумеется, с вполне определенных авторских позиций. Сюжетная структура романа при всей её целостности довольно причудлива и складывается из ряда параллельно развивающихся самостоятельных сюжетов, объединенных между собой — помимо течения авторской мысли — исключительно судьбой главной героини Веры Павловны. Традиционная история бесприданницы, перерастающая, казалось бы, в описание банального «любовного треугольника» отношений бывшей девицы Розальской с двумя её мужчинами, двумя мужьями — Лопуховым и Кирсановым, дает возможность автору не просто сформировать сюжет на основе этой непростой любовной, семейной и хорошо знакомой тогдашнему и нынешнему читателю по собственному бытовому опыту коллизии, но и использовать эту линию для непосредственного диалога Автора с «Проницательным читателем», а фактически для пропаганды «морали новых людей», бросающих вызов общепринятым архаическим поведенческим моделям, типичным для феодального общества с его сословными ограничениями и религиозными предрассудками. Попутно заметим, что, вводя подобный полемический приём — борьбу мысли и мировоззренческих принципов Автора с враждебными ему воззрениями «Проницательного читателя», проходящий через весь текст, сквозь всю сюжетную ткань романа, — на месте издавна присущего русскому роману лирического отступления, Чернышевский действовал как подлинный новатор (до него подобным воспользовался лишь Николай Гоголь). Непрерывный спор идей, вносимый в «Что делать?» этой полемикой, придает роману особый колорит, особую интеллектуальную прелесть, позволяющую Автору в процессе непримиримой и резкой критики воззрений «Проницательного читателя» развенчать в глазах читателей всю ограниченность, пошлость и лицемерие господствующей обывательской морали, и её носителей, по меткому выражению Плеханова, «обскурантов».
Порывая с устоявшимся жизненным укладом, «новые люди» ведут себя так, как считают нужным, не навязывая при этом свой опыт как нечто универсальное, пригодное для каждой любовной истории, каждого страдающего сердца: «В этом нет решительно никакой ни крайности, ни прелести, чтобы все жены и мужья расходились, ведь вовсе не каждая порядочная женщина чувствует страстную любовь к приятелю мужа, не каждый порядочный человек борется со страстью к замужней женщине, да еще целых три года, и тоже не всякий бывает принужден застрелиться на мосту или (по словам проницательного читателя) так неизвестно куда пропасть из гостиницы». Любовные отношения для героев Чернышевского подлинны лишь в том случае, когда их участники сохраняют способность неизменно «радоваться тому, что хорошо» для любимого и «не быть причиной несчастья» другого. Трудно не согласиться с мнением авторитетного советского исследователя Григория Тамарченко о том, что «герои Чернышевского — «рационалисты», люди, верящие в безграничные возможности разума; при помощи вдумчивого анализа и самоанализа они стремятся избежать столь обычного расхождения между «благими намерениями» и жизненными результатами, так как сознают себя морально ответственными не только за свои побуждения, но также и за жизненные результаты своих поступков». Такого рода образы, типичные, к примеру, для литературы французских просветителей с её универсальной формулой «Уму подвластно всё!» — вспомним хотя бы «Племянника Рамо» и «Жака-Фаталиста» Дени Дидро, — в отечественной словесности впервые были показаны именно на страницах «Что делать?».
Описание достаточно нетрадиционной развязки вполне традиционного и часто встречавшегося в русской литературе XIX века «любовного треугольника» служит автору для страстной проповеди новой, то есть внесословной, демократической морали, присущей поколению русских революционеров-разночинцев, к которому принадлежал и сам Чернышевский, упакованной, правда, в форму «теории разумного эгоизма». Хотя никакого особого «эгоизма» в общепринятом смысле тут нет и близко. Всё предельно просто: счастье для «порядочного человека» (он же — представитель «новых людей») по определению невозможно, если счастье это достигнуто за счет несчастья и страданий другого человека. «Чернышевский рассуждает приблизительно так: новый человек, революционный демократ и социалист, разумный человек совершенно свободен. Он не признает над собой никакого бога, никакого долга. Поступает он исключительно из эгоистических соображений, то есть он сам — свой верховный трибунал, — проницательно заметил Луначарский. – Чернышевский хотел дать урок активной морали, без вмешательства какого бы то ни было долга, без всякой мистики. Он отнюдь не отрывал своего «эгоиста» от общественности. Наоборот, он различал эгоиста с широчайшими общественными горизонтами и эгоиста без них. Конечно, здесь получается некоторая игра слов. Мы называем эгоистом того, кто противоположен альтруисту, то есть того, кто всегда свои интересы считает более важными, чем другие. Эгоист Чернышевского не таков; отдавши свою жизнь за других, он скажет перед смертью: «Я поступил как разумный эгоист, ибо высоко понятый мной интерес диктовал мне именно такой боевой образ действия в рамках великого целого, любовь к которому явилась главной сущностью моей личности». Пусть читатель перечитает теперь те многочисленные страницы, которые посвящены Чернышевским в романе «Что делать?» этим теориям, и он поймет, как они нам близки…». Понятно, что в полный голос говорить об этом в подцензурном произведении было невозможно, и Чернышевский блестяще использовал возможности сквозного семейного и психологического сюжета для пропаганды своих воззрений. Стоит отметить, однако, сквозной любовный сюжет вполне укладывается и в общий авторский замысел, является несущей конструкцией для развития и иных, на первый взгляд, побочных, «вставных», линий, в том числе и первого в русской литературе образа профессионального революционера, «особенного человека» Рахметова.
«Чернышевскому не всегда удается создавать живую, незабвенную личность, — не без действительных оснований к тому заметил Луначарский. — Лопухов, Кирсанов — больше носители определенной манеры мыслить и чувствовать. Но разве в русской литературе есть положительный тип более грандиозных размеров, чем Рахметов? Разве Рахметов не живет той же вечной жизнью, что Чацкий, Печорин и т. д. ? И разве все они не говорят уже об отрицательных типах, не свидетельствуют сразу, что они не из того теста испечены? Разве их всех не заставляет посторониться в сознании революционной части читателей огромная и последовательная фигура Рахметова? А перечтите нежнейший и тончайший разговор его с Верой — и вы почувствуете тогда, с каким тактом, с каким знанием своего почти целиком в воображении созданного героя подошел ко всему этому Чернышевский». Изначально тема «особенного человека», фактически профессионального революционера-подпольщика, тема конспиративной работы, полицейских преследований и того, как им можно и должно противостоять, в романе не присутствовала, возникнув лишь в третьей голове и уже не исчезая из повествования до самого конца. Тут-то, формально для сообщения о мнимом «самоубийстве» Лопухова и помощи при организации его «перехода на нелегальное положение», и появляется фигура Рахметова. Помимо этой, важной для развития сюжета, но всё-таки чисто технической функции его образ несет огромную смысловую нагрузку. Через призму образа Рахметова читателю, несмотря на весь эзопов подцензурный язык, становится ясен и путь Рахметова как профессионального революционера, и то, как Рахметов пришел к своему «делу». Читая главу «Особенный человек» и иные куски текста, непосредственно связанные с образом Рахметова, написанные — специально повторюсь! — подследственным в царской тюрьме, видно, насколько прав был в своих оценках Владимир Ильич Ленин, когда говорил о «…могучей проповеди Чернышевского, умевшего и подцензурными статьями воспитывать настоящих революционеров…».
И образы «новых людей», и фигура профессионального борца с самодержавием, и великая социалистическая утопия «снов Веры Павловны» («В этих снах нас, — заметил Плеханов, — привлекает вполне усвоенное Чернышевским сознание того, что социалистический строй может основываться только на широком применении к производству технических сил, развитых буржуазным периодом… В своих представлениях о социалистическом обществе наши революционеры нередко доходили до того, что воображали его в виде федерации крестьянских общин, обрабатывающих свои поля той же допотопной сохой, с помощью которой они ковыряли землю еще при Василии Темном. Но само собой разумеется, что такой «социализм» вовсе не может быть признан социализмом»), и финал романа – шестая глава «Перемена декораций», где автор эзоповым языком дает оптимистический прогноз будущего развития событий, намекая на возможность революционного выхода из положения вещей, сложившегося в пореформенной России, которого Автор в споре с читателем (здесь он впервые — «и не один проницательный, а всякий читатель») откровенно «надеется дождаться» — всё это воспринималось общественным сознанием как страстная проповедь грядущих социальных изменений.
Немало литературных произведений русского XIX века с точки зрения художественной или эстетической стоят выше, нежели «Что делать?». Но ни одно из них не имело такого резонанса в образованном обществе и не оказало столь непосредственного и широкого воздействия на появление всё новых и новых борцов с сословной монархией Романовых, как первый роман Чернышевского. «Все мы черпали из него нравственную силу и веру в лучшее будущее, — вспоминал Плеханов. — Уже ввиду одного этого можно сказать, что имя Чернышевского принадлежит истории, и будет оно мило людям, и будут вспоминать его с благодарностью, когда уже не будет в живых никого из лично знавших великого просветителя».
Так оно в итоге и произошло.