Когда речь заходит о быте, разговор почти сразу же переходит на мещанство. Хотя сами мещане таковыми себя, как правило, не считают. Вопрос о том, кто и что принадлежит к мещанству, решается совсем другими людьми – интеллигентами.
В дореволюционной России всё большее значение приобретали две группы, которым предстоит продолжить свою историю в советскую эпоху. Нет, речь идет не о рабочих и крестьянах, которые для сознания «образованного общества» находились как бы на периферии. В культуре России начала ХХ века выделялись интеллигенция и мещанство. Их быт, предпочтения, привычки публично обсуждались, влияя на поведение других социальных групп. Их мировоззренческое противостояние становилось предметом литературы. Трудящимся классам фактически было предложено два идеала поведения: стать интеллигентами или мещанами.
Интеллигент в России воспринимал себя не только как специалиста, обладающего уникальными знаниями, но и как просветителя, который должен поднять до своего уровня полуграмотную массу. Мещанское сознание с точки зрения интеллигентов сопротивлялось работе просвещения.
В ходе революции интеллигентским сознанием в значительной мере проникся и рабочий класс, да и вообще психологическая суть происходящего состояла в том, что поддержавшая большевиков интеллигенция отождествила себя с рабочими, а рабочие стали воспринимать интеллигенцию как образец. В конечном счете культурные нормы интеллигентского сознания оказались закреплены в идеологии и практике государства, причем продолжали воспроизводиться, даже когда взаимная любовь власти и интеллигенции закончилась.
В советском массовом сознании и идеологии быт как сфера частной жизни противопоставлялся жизни общественной. Но быт, считающийся индивидуальным, на самом деле был общим.Опыт коммунальных квартир, очередей, маленькие радости и разочарования, связанные с добыванием дефицитных товаров, – всё это одновременно и в схожей форме переживали миллионы людей. И это определяло их жизнь ничуть не меньше, чем великие цели, поставленные государством. Официальная пропаганда, осуждая мещанскую заинтересованность бытом, вынуждена была постоянно обращаться к бытовым вопросам, которые к концу советского периода начали уже рассматриваться как вопросы политические. Общественное и личное переплетались друг с другом и менялись местами. Что оставалось неизменным, так это убеждение в глубоком разрыве между ними. И хотя власть декларировала приверженность интеллигентскому идеалу, периодические кампании борьбы с мещанством сменялись призывами к «культурному быту», который по сути был не более, чем облагороженной версией быта мещанского.
В двадцатые годы о мещанстве писали очень много. Авторы статей и фельетонов решали главный, мучительный вопрос: насколько коммунист может позволить себе жить частной жизнью. Где грань, которую нельзя переступить? Как определить, где коммунистическая идеология еще в безопасности, а где уже отравлена мещанскими настроениями? «Многие себе представляют мещанство и обывательщину только как увлечение личной жизнью (семья), остроносыми ботинками, как болезненное пристрастие к различным видам парфюмерии (духи, пудра и т.д.), – пишет неизвестный ныне Григорьев в сборнике фельетонов «Обывательщину на прицел», вышедшем в Ленинграде в 1928 году. – Полагают, что обывательщина носит именно такой бытовой характер. Это неправильно. Обывателем может быть и человек, который даже ненавидит остроносые ботинки, который хладнокровно относится к самым тончайшим произведениям парфюмерии, у которого семья не поглощает все стремления и помыслы. Обывательщина может быть и «высшего» порядка – именно не бытовая, а «политическая обывательщина».
Этого рода обывательщину мы называем условно «комобывательщиной».
В самом существе этого термина заложено противоречие, ибо «коммунист-обыватель» по существу это уже не коммунист».
Дальше он пытается докопаться до сути. «Комобывателя» не так легко распознать, поскольку с виду он, «как и все «добрые люди»». Так же, как они, он «ест, пьет… спит, пишет и подписывает, говорит речи, наставляет, выставляет и делает еще массу дел… От всего этого он иногда устает и нуждается в отдыхе на воздухе, в театре, кино, дома». На этой территории отличить коммуниста от обывателя еще невозможно: в самом деле, никто не требует от коммуниста каких-то сверхъестественных способностей: ему так же, как и всем людям, надо и есть, и пить, и спать, и работать, и даже отдыхать. Но дальше пути коммуниста и обывателя начинают расходиться.
Казалось бы, и тот, и другой выступают за критику и самокритику. Но если настоящий коммунист за конструктивную, не всегда приятную, то «комобыватель» – за хвалебную.
Если коммунист разбирается в политике, умеет пользоваться политической терминологией, то «Ко» лишь «усваивает тенденции, «политический жаргон», шпарит им больше, чем все, и… живет и даже выдвигается».
Если разум коммуниста способен творчески переработать марксисткую теорию, то голова «Ко» – это автомат, наполненный пунктами резолюций и стереотипными фразами…» Коммунист существует независимо, ему не важна близость к начальству. Обыватель же «аккуратно и тщательно ловит взоры «начальства»… он рьяно льстит «начальству», трется около и применяет массу способов для сближения с «начальством»».
Главным словом здесь является «безыдейность»; именно ее Григорьев считает сущностью «комобывательщины».
Григорьев приводит слова Сталина, который описал процесс перерождения коммуниста в обывателя с какой-то биологической образностью. Как это происходит? «… сначала (товарищи) обкладываются плесенью, потом они становятся серенькими, потом их засасывает тина обывательщины, а потом они превращаются в заурядных обывателей. Это и есть путь действительного перерождения».
Герой статьи Юкона «Похождения комобывателя Саши Мерзлякова» уже переродился. Мерзляков усвоил язык, на котором надо говорить с советской властью, усвоил ее символы и дальше лишь хитроумно использует их, обманывая бесхитростных и прямолинейных борцов за идею. «Он говорил жене, собираясь на вечер спайки в клуб:
– Ты не надевай этих замшевых туфель, а платье вот то одень, серое с черной отделкой».
То есть, раз здесь не принято выделяться нарядами, то и не будем. Будем просто играть по их правилам. На вечер «спайки» пойдем в сером с черным. А в ресторан, к примеру, – в замшевых туфлях.
Но с женой-то Саша может быть вполне откровенен. «Раздобрев после удачно проведенного доклада, Саша говорил своей жене, аппетитно уничтожая коробку шпрот:
– А знаешь, ты не ходи на комсомольские собрания. У нас в союзный день всегда доклады, я дико утомлюсь, хочется прийти отдохнуть, покушать чего-нибудь тепленького, а тебя еще нет дома».
Опасные слова! Хорошо, что его не слышат товарищи. Но Саша быстренько приводит нужный аргумент: «Курс партии сейчас на создание новой семьи, воспитывающей строителей социализма. А как ты сможешь воспитывать детей, если будешь все время заниматься общественной работой?»
Следующий эпизод: картина семейного вечера.
«Сегодня Мерзляков добр и настроен мечтательно. На столе пышется жаром никелированный чайник и поблизости группируются: полбутылка портвейна, ветчина, шоколад и пирожные. Сегодня была получка, и в этот день Саша переживает, конечно, наиболее счастливые минуты. В стороне лежит листок бумаги, где уже всё размечено, всё распределено до копейки. Напротив – улыбающаяся жена долго объясняет разницу между фильдекосовыми и фильдеперсовыми чулками». Итак, внимание: чайник, ветчина, шоколад. Та самая опасная атмосфера уюта и узкого мирка. Разговор о чулках. И речь идет не о чулках и их отсутствии, а о тонкой разнице между двумя видами чулок, причем, поскольку фильдеперсовые тоньше, полагаю, что жена Саши предпочитала именно их.
Комобыватель, по горькому замечанию Филатова, «выучился читать газеты… стал работать в аппарате и профсоюзе, но обладает отменной способностью «опошлять всё, к чему рука прикоснется»». Другой автор сборника дополняет эту характеристику указанием на то, что «комобыватель» склонен рассказывать анекдоты («абсцесс», «безобразнейший гнойник»).
Революционная интеллигенция была уверена, что частная жизнь отвлекает от революционной борьбы, препятствует концентрации сил и внимания на великих целях. Соответственно частные интересы, которые невозможно было искоренить, осуждались. Их надо было стыдиться. Их надо было скрывать как нечто неприличное. Власть и официальное общество уделяли бытовой стороне жизни демонстративно мало внимания. Но чем меньше занимались бытом, тем больше было бытовых проблем и тем больше внимания и сил они отнимали у людей. В результате, несмотря на все идеологические установки, быт всё больше выходил на передний план.
Если в раннюю советскую эпоху неустроенность быта воспринималась как некая жертва, которую люди приносят ради будущего, а в 60-е годы интеллигенция стремилась к «безбытности», то к концу 70-х нерешенные проблемы бытовой жизни в СССР предъявлялись властям как аргумент, доказывающий несостоятельность системы. В эти годы Андрей Синявский в книге «Основы советской цивилизации» уже мог с достаточным основанием сказать: «Поражает утрированная мелочность советского быта. Ведь сфера большого предпринимательства и, так сказать, больших страстей в социалистическом мире чрезвычайно сужена, а то и поставлена вне закона, запрещена. Потому страсти кипят на самом низком, бытовом уровне…»
Победу в конечном счете одержал мещанин. «Комобыватель», уличаемый и обличаемый публицистами, критикуемый теоретиками и осмеиваемый писателями, понемногу торжествовал, отвоевывая у интеллигента одну позицию за другой. И в конечном итоге той же мещанско-потребительской идеологией прониклась, хоть и не признавая того, сама же интеллигенция.
С этого момента ей уже не нужны были воспоминания о революции и коммунистические идеалы.