Затонувшая Атлантида
В 2015 г в издательстве Новый Хронограф под заголовком «Из моей жизни» вышли мемуары политического деятеля, оказавшего большое влияние на события русской и еврейской истории, лидера и идеолога Еврейской социал‑демократической рабочей партии Бунд — Владимира Давидовича Медема (1879–1923).
Имя Медема, одного из наиболее крупных лидеров Бунда, широко известно историкам, однако, почти не знакомо широкой публике. Почему так сложилось?
В начале ХХ столетия Бунд был крупнейшей партией говорящих на языке идиш евреев (ашкеназов) Восточной Европы. То была Европа до Холокоста: евреи составляли до трети населения в таких городах как Будапешт, Варшава или Вильнюс, в Минске больше 40 процентов, в Белостоке 60 процентов и т.д.. Из приблизительно 10 млн ашкеназов, более половины проживали в России, Польше и Литве, где и сформировался Бунд (Всеобщий еврейский рабочий союз в Литве, Польше и России). В 1905-1906 гг численность партии достигала 34 тыс, не уступая большевикам или меньшевикам, при том, что евреи составляли всего 4,5% населения Российской империи.
Бунд выступал за революционное восстание против царизма и создание демократической республики. В области экономики это были обычные социал-демократы, сторонники развития капитализма в России, при смягчении этой системы с помощью социального государства и 8-часового рабочего дня. Коренным отличием Бунда от других фракций социал-демократии была борьба за равноправие евреев и федерализм, в рамках которого национальные органы самоуправления, в том числе еврейские, получили бы реальную власть.
Политическая активность еврейских рабочих, ремесленников и интеллигенции была столь высока, что влияние этой группировки оказалось сопоставимо с влиянием крупнейших социалистических партий. Русский социал-демократ В.Акимов, наблюдая за деятельностью бундовских организаций в Риге, Гродно, Лодзи и Варшаве своими глазами увидел мощь движения — “сердца в едином социальном организме еврейского пролетариата”.
Бунд руководил огромным количеством забастовок в так называемой Черте оседлости — в районах, за пределами которых евреям было запрещено селиться. Гнев еврейских рабочих, лишенных целого ряда прав (от запретов на перемещения в поисках заработка в столичные города, до запретов на владение землей и некоторые профессии) был велик. Влияние партии среди еврейских рабочих и студентов достигало таких масштабов, что во время Первой русской революции представители еврейских общин порой обращались к лидерам Бунда с призывом принять решения морального или судебного характера, регулируя жинь общины вместо раввинов. Медем описывает один такой случай, когда забеременевшая (как она думала) еврейская девушка потребовала, чтобы руководители местного отделения Бунда заставили ее парня на ней жениться! Чем кончилось дело, вы узнаете, прочтя мемуары…
Владимир Медем был одной из ключевых фигур русского революционного и социалистического движения. Однако, такие события, как уничтожение Бунда в СССР, Холокост, ассимиляция, миграция части евреев в ивритоязычный Израиль после Второй мировой войны, положили предел не только существованию партии, но и говорившему на идиш еврейству. Оно сохранилось сегодня лишь в религиозных иудейских сектах вроде Сатмара, впрочем, стремительно растущих. Словом, Бунд ушел под воду вместе с этой Атлантидой, а с ним и имя Медема.
Владимир Медем вызывает симпатии — умный, тонкий, широко образованный, способный и природой Швейцарии наслаждаться, и изучать движение еврейских или русских рабочих, писать политические тексты и увлекательно рассказывать о религиозных переживаниях своего детства, изучать философию Маркса и философию Спинозы. Погружение в психику такого человека — в мир его воспоминаний, не может не стать захватывающим приключением.
Например, в этих мемуарах с помощью небольших изящных набросков показан облик европейских городов, какими они были столетие назад — в самом начале ХХ века.
“Берлин — пишет Медем, — был городом, который рос не только внешне, но и внутренне —буквально день ото дня. В этом постоянстве чувствовалась огромная сила и полнота жизни становилась все более выраженной: Берлин был городом работы и творчества, центром здорового энергичного народа, которого отличало чувство долга и подтянутость, подчеркиваемая военной формой. Но даже эта форма не могла сковать мощный расцвет силы и свежести организма”.
Дореволюционный Петербург в описании Медема — иной, у него нет пока еще великого революционного прошлого, как у Парижа и “в этом отношении он беднее любого крупного города европейского Запада, но в холодный камень серых стен вплетается история старших поколений русской интеллигенции, мыслящих, борющихся, устремленных и страдающих”.
Или вот Берн: “Вверх, вниз. Длинные узкие улочки и аллеи. Старинные дома, украшенные гербами гильдий ремесленников прошлого. Необычные стены, из которых выступали на улицу верхние этажи, подпертые толстыми балками так, что по тротуару проходишь, как по тоннелю. Потом взгляд падает на великолепный готический собор. И видный еще издалека старый замок с городскими часами. Ровно в полдень колокола начинали вызванивать швейцарскую мелодию, а в это же время из окошка рядом с самой верхушкой замка выходила процессия крохотных фигурок и двигалась по балкону. А внизу стояла толпа, вытянув шеи и разинув рты. В другом месте я натолкнулся на большую, выложенную камнем канаву, где жила целая семья медведей (бурые медведи были символом города). И люди, движущиеся по спокойным, безмятежным улицам, были сродни большим здоровым медведям: неторопливо шагающие, спокойные, флегматичные. А возле очаровательного здания парламента, хоть и далеко, но все же видимые, — возвышались Альпы; их белые вершины покрыты вечными снегами и льдом…”
Сердце автора мемуаров способно вместить в себя многое — красоту горных озер и прекрасных средневековых городов Швейцариии, узкие улочки старого Вильно, кривые и гряные — впрочем, евреи называли этот город польским (или литовским) Иерусалимом. Воспоминания полны прекрасных зарисовок, будь то деятельность политических партий, портреты городов или индивидов… Вот проплывают словно образы забытого сна, традиции еврейского квартала Вильно. Например, играя в шахматы, евреи имели обыкновение напевать какую-нибудь мелодию или песню, которую постепенно подхватывала толпа, наблюдающая за игроками.
А вот описание внутренней жизни Бунда, где не смотря на споры и резкие порой разногласия поддерживается живой дух товарищества: “Благодаря этому необычайному духу, Бунд стал не только рабочей партией, не просто массовой организацией, но настоящим живым существом с уникальным, единственным в своем роде лицом, со своим особенным характером, как человек, которого любят и о котором заботятся. Эта коллективная личность была действительно любима, и поддержать ее для бундовцев было драгоценным долгом”. Впрочем, Медем признает, что не все так думали: “Другие издевались над нашим «Бунд-патриотизмом»”.
На мой взгляд, этот дух связан с тем, что Бунд стал не только социалистической, но и главной национальной партией, т.е. стержнем, вокруг которого формировалась в начале ХХ столетия светская еврейская нация. Партия играла такую же роль для евреев, говоривших на идиш, как Индийский Национальный Конгресс (ИНК) для Индии, Кемаль Аттатюрк и его движение для Турции, а современная РПК (Курдская рабочая партия) для турецких и сирийских курдов. Отсюда и особая солидарность, замешанная на национальном.
Бунд формировал повестку для еврейской улицы. Ключевые позиции внутри партии в ее организационном аппарате, занимала “полуинтеллигенция” — выпускники еврейских религиозных школ — ешив, порвавшие с верой отцов и увлекшиеся социалистическими идеями. Без них был бы невозможен рост числа агитационных материалов, брошюр и газет на идиш. Те же люди возглавили в 1865 г. т.н. “Жаргонный комитет”, занимавшийся распространением материалов общеобразовательного характера и беллетристики на идиш. Такие известные еврейские писатели, как И-Л. Перец и Д. Пинский, писавшие на идиш, получили поддержку от Бунда. Политика и литература на идиш шли нога в ногу. Фанатичные бундовские книгоноши проходили пешком сотни километров, распространяя не только социалистические издания, но и сочинения еврейских писателей и поэтов.
Это дух исчезает, когда, следуя за взглядом Медема, мы оказываемся на съездах РСДРП, где бундовцы присутствуют в качестве одной из фракций. Здесь, напротив, царит дух бюрократизма и регулирования, главы партийных фракций принимают большинство решений. Особенно неприятны Медему холодная политическая расчетливость и манипуляции Ленина, в котором он увидел диктатора задолго до прихода последнего к власти в России. Это не мешает Медему обнаружить огромные политические способности Ленина.
Напряженные ссоры евреев и поляков, конфликты большевиков и меньшевиков, небольшие, но чрезвычайно яркие портреты Плеханова, Троцкого, видных бундовцев — все это и многое другое вы тоже обнаружите в книге.
Конечно, Медем пристрастен. Читателю необходимо делать поправку на это. Но Медем — не националист, его интерес к еврейству лишен одержимости. Его и бундовцев главная идея — федерализм, широкое сотрудничество равноправных народов и братских национальных партий социалистов в рамках общегосударственного единства.
Именно здесь истоки разногласий как с Лениным, так и с Плехановым и многими другими вождями российского марксизма. Последние хотели видеть страну, равно как и социал-демократическую партию, как централизованную и, в общем и целом, унифицированную систему, хотя могли признавать какие-то элементы местной автономии в области языка. Бундовцы же, как сказано выше, были федералистами.
Идеология федерализма, противопоставленного централизму партий и государств, казалось бы должна сблизить Медема с анархистами. Федерализм — один из столпов анархизма, антиавторитарного социализма Бакунина и Кропоткина. Но этого не происходит. Совершенно напротив, Медем во многих вопросах остается марксистом и резко критически высказывается о забастовках, организованных анархистами в Швейцарии. Социал-демократа, склонного в экономических вопросах к умеренности, отталкивает радикализм анархистов. Последователям Бакунина забастовочная борьба нужна не только и не столько ради роста зарплаты, сколько ради того, чтобы привить массам работников тактику нелегального несанкционированного государством прямого действия, включая насилие (это рассматривается анархистами как психологическая и организационная подготовка рабочих к социальной революции — захвату фабрик и жилых райнов в самоуправление трудовых\территориальных коллективов). Медему подобные идеи и практики чужды. Тем не менее, читатель сможет увидеть глазами бундовца мощную анархистскую забастовку, потрясшую Женеву.
Резко негативно высказывается Медем о сионизме. Если о Ленине, своем главном оппоненте в социалистическом лагере, и о большевиках, он говорит с определенным уважением, то над сионистами откровенно потешается (за исключением Теодора Герцеля). Сионисты — еврейские националисты, добивавшиеся эмиграции евреев в Палестину и создания там отдельного еврейского государства. Нельзя не смеяться и не испытывать одновременно отвращение, читая комичные описания сионистских конгрессов, когда, например оратора, известного еврейского политического деятеля Нахмана Сыркина, снимают с трибуны, дергая за бороду и осыпая криками — “Сыркин — ты дурак”.
Любопытно, что о личной жизни Медема можно из его автобиографии узнать немногое, хотя он дважды был женат. Почему так? Владимир Медем нежно любил свою вторую жену, но предупредил ее, что политика для него, как для революционера, стоит на первом месте; личная жизнь не может и не должна мешать главному. Такие у него были приоритеты.
Из негативного: фиксация Медема на национальном, появляющиеся у него порой слезы умиления по поводу говорящего на идиш еврейства. Я не против того или иного языка, но в сентиментальном отношении к национальному нахожу нечто неприятное. Немецкий поэт Готфрид Бенн, подчеркивая огромное значение национального, писал, что поэзия всегда национальна, потому что она всегда на языке. Пусть так. Однако, простое умиление национальным выглядит глупо.
Есть в книге тяжелые, полные грусти страницы. Там вы обнаружите описание тюремных камер и быта. Медем сидел в тюрьме, как и многие русские революционеры. Суд возбудил против него и его товарищей “дело об издании газеты, которая способствует разжиганию в обществе классовой ненависти… это была пресловутая российская 129-я статья, она применялась к преступлениям не очень тяжким и люди получали год тюрьмы или крепости”. Но Медем проходил по разным статьям. Здесь мы погружаемся в утомительный мир узника старой царской России, главные враги которого — даже не тюремщики, а время, скука, вынужденное бездействие, голод…
Самые страшные страницы — описание ужасов Первой мировой войны 1914-1918 гг. Ее Медем застал, находясь в царской тюрьме. В отличие от многих социалистов, он и его товарищи были решительными противниками войны. Из-за решеток тюремного вагона Медем кричит солдатам о забастовках в Берлине, о нежелании части немецких рабочих воевать. “Пусть бастуют — ухмыляются солдаты, — тем легче нам будет взять этот их Берлин”. Чере пару лет миллионы солдат обеих армий будут лежать мертвыми в земле или гнить в плохих госпиталях от ран, другие же станут дезертировать.
Здесь я бы хотел немного отступить от книги. Огромная часть социалистов-государственников и даже некоторые анархисты разных стран заняли оборонческие патриотические позиции, поддержав “свои” правительства в войне. Невероятно, но факт: носители ультра-радикальных социал-революционных и анархистских взглядов, лидеры эсеров-максималистов Григорий Нестроев и Арон Зверин пошли добровольцами в русскую армию, чтобы “защищать родину от немцев и австрийцев”. Это при том, что оба были евреями, повергавшимися дискриминации в условиях царского режима, сторонниками вооруженных захватов фабрик, заводов и земли самоуправляющимися коллективами работников, смертельными врагами царского правительства, а многие их товарищи были казнены за подобную деятельность. (Впрочем, лишь малая часть анархистов заняла оборонческие национал-патриотические позиции, да и в случае Зверина можно предполагать, что он занимался в армии подготовкой восстания, служа в запасном полку и не участвуя в военных действиях.) И все же эти люди оказались проникнуты патриотизмом государства.
А вот у Медема куда более умеренные (социал-демократические) взгляды, но войне он не сочувствовал — это было бы немыслимо. Дело тут не только во взглядах, но еще и в его порядочности. Из книги видно, что военные служат не абстрактной родине, а совершенно конкретному режиму, который отдает армии приказы и направлят ее.
Невозможно без ужаса читать у Медема описания зверств армии, депортаций немецкого гражданского населения, массовых арестов поляков только по подозрению в нелояльности государству. Тюрьмы становятся плотно забиты тысячами людей — солдаты грабят их, бьют, калечат, а затем, по приказу судов, вешают.
Тюремные больницы переполнены. Но режим, подчиняясь приказам высшего начальства (это не какие-то отдельные эксцессы исполнителей — местные военные и полицейские власти постоянно связаны с центром в Петербурге), гонит заключнных в тыл, по этапу, дабы немецкое наступление не смогло их освободить. Для многих, включая самого Медема, больного пиелонефритом, это означает неминуемую смерть.
Бесконечно тянутся дни. Врачи разрешают Владимиру остаться, но представители военной администрации принимают противоположные решения. Режим не отпускает больных, требуя их крови. Борьба между медиками и военно-полицейским руководством длится с переменным успехом — людям то говорят об оставлении в госпиталях Варшавы, то о скорейшей отправке в Россию, т.е. об их убийстве. Постепенно под давлением стресса узники теряют интерес к жизни.
Неожиданно в город входят немецкие оккупационые войска. Русским революционерам или уголовным они никак не сочувствуют, просто заключенные царизма им не нужны. Медем свободен. У ворот тюрьмы его встречает жена… через полчаса он уже в богатом доме ее родственников в Варшаве, чистом и ухоженном, он смотрит из окна на спокойную зелень сада… Но верит ли он сам в то, что находится на свободе?
Владимир Медем проживет еще 7 лет, насыщенных политической борьбой, в условиях относительной свободы. Окруженный любовью своих сторонников, друзей и близких, он станет лидером еврейских рабочих Америки. После смерти в 1923 г на его могиле в Нью-Йорке будет установлен обелиск с надписью на идиш: “Легенда еврейского рабочего движения”.
Его единомышленник Абрахам Каган так напишет о нем: “Медем, хотя и был одним из нас, в то же время был фигурой, стоявшей немного в стороне, потому что столь неординарная личность была редкостью среди нас, и потому, что он был отмечен неким особым божественным присутствием, и обладал своеобразной духовной красотой, какая бывает только в поэзии”.
Воспоминания Медема заканчиваются необычными для убежденного атеиста словами, посвященными дням, проведенным в ожидании этапа в тюрьме Варшавы: “Ангел смерти — Малах Хамовес — витал над моей больничной койкой. Я слышал шелест его черных крыльев. Тот, кто чувствовал это дыхание, этого никогда не забудет”.
Малах хамовес или Малах ха-Мавет — посланник смерти в иудаизме. Почему-то мне кажется, что эти словам для Владимира Медема были не только метафорой.