Являются ли монархические высказывания ряда околовластных персон свидетельством того, что наш политический режим эволюционирует согласно «логике реставрации»? «Логика реставрации требует максимального возврата к старому режиму если и не по сути, то хотя бы по форме», – пишет Б. Ю. Кагарлицкий. На наш взгляд, это утверждение весьма спорно, поскольку считать «реставрацией» события начала 1990-х можно только в весьма ограниченном и самом общем смысле.
Да, наша страна вернулась в лоно мирового капитализма. Однако этот возврат трудно назвать «реставрацией», поскольку не могло быть и речи о восстановлении российского капитализма формата до 1917 года. Не вернулись дореволюционные купцы и промышленники, большая часть населения не стала снова крестьянами и т. д. Капитализм в постперестроечной России формировался при наличии совсем иной социальной структуры и политической культуры, сложившихся за советские годы. События 1990-х были революцией, главным бенефициаром которой стала номенклатура. Она хотела сохранения своего положения и передачи обеспечиваемых ей преимуществ по наследству – она это получила. Она хотела при этом сохранения свои прежних привилегий, обусловленных положением в государственных структурах, она это получила, и в гораздо большей степени, чем в советское время.
Наконец, она желала в полной мере пользоваться благами «западного образа жизни», обеспечиваемыми богатством, ей удалось и это путем присоединения России к мировой экономике на правах периферийной страны. Все это не было никакой «реставрацией» капитализма. Произошло становление иной, нежели дореволюционная, версии капитализма на российской почве. Поэтому и на уровне идеологического обеспечения это становление не смогло стать «реставрацией». Поползновения в эту сторону были, но они ограничились в основном уровнем политической символики – флагом, гербом, тогда как уже музыку гимна вскоре вернули советскую, а главным праздником России фактически стал советский же День Победы.
Первоначально революция 1990-х некоторыми своими чертами напоминала «буржуазно-демократические».
Она тоже кое-что обещала народу – права, свободы, возможность стать собственниками («демократический капитализм»), но, главное – приобщиться к западному уровню потребления. При этом молчаливо подразумевалось, что новая версия капитализма будет «с человеческим лицом», то есть все позитивное из советского наследия сохранится. С потреблением поначалу не ладилось, насчет свобод было получше, а о правах, как и о «человеческом лице» нового капитализма можно было поспорить (и это мягко говоря). Демократический капитализм обернулся разгулом криминала и разграблением страны.
Политическая жизнь била ключом, к власти рвались молодые да ранние олигархи, которые некоторое время испытывали иллюзии насчет того, кто остается хозяином и в новой России; «красно-коричневая» оппозиция пыталась повернуть время вспять. Однако примерно к концу 1990-х – началу 2000-х постепенно создавшая себе удобную конфигурацию политических и экономических институтов номенклатура добилась сравнительной стабилизации своего доминирующего положения. Олигархи хотя и приобрели свои состояния при поддержке номенклатуры или прямо из нее вышли, некоторое время могли претендовать на политическую самостоятельность. Но в итоге они срослись с номенклатурой; те из них, кто не пошел на это, очутились в тюрьме или за границей. Затем благоприятные цены на нефть позволили новому бюрократически-олигархическому классу сгладить процесс развала социального государства. Да и в целом поток нефтяных денег в течение десятилетия способствовал ощутимому росту благосостояния большинства населения. Конечно, в это время шла постепенная деградация промышленности и сельского хозяйства, но люди находили себе рабочие места в росшей как на дрожжах сфере услуг.
Так укрепился режим, который, если использовать исторические аналогии, можно назвать термидорианским – по отношению к революции 1990-х, во время которой как широкие массы, так и олигархи-нувориши некоторое время всерьез считали, что эта революция совершается для них.
Тут надо отметить еще один немаловажный аспект, касающийся политической формы нашего термидорианского режима. Французский термидор завершился установлением империи еще и потому, что таким образом он мог на уровне формальных политических институтов приспособиться к господствовавшим тогда в мире монархическим формам правления – чтоб разговаривать с ними на одном языке, вступать в династические союзы и т. д. Российский термидор давно уже выполнил эту свою задачу адаптации к мейнстриму, сымитировав «демократию», пусть и управляемую. Впрочем, как современные ему монархи не перестали считать императора Наполеона узурпатором, так и российская демократия среди истеблишмента Европы и Америки не считается «настоящей».
Вернемся к монархическим реверансам не в меру услужливых депутатов и чиновников. Итак, их устами озвучивается вовсе не логика реставрации – ибо реставрировать нечего. Термидорианский режим не нуждается в «реставрации». Да и, как замечает, Борис Кагарлицкий, сами «реставраторы» весьма слабо ориентируются в реалиях дореволюционной России; она для них — какое-то сказочное царство. Мы имеем дело скорей с логикой термидора, когда революционный по своему происхождению режим сталкивается с новыми внутри- и внешнеполитическими вызовами, которые выявляют всю хрупкость достигнутого равновесия.
Под идеей реставрации монархии в этой ситуации обнаруживается подоплека, которую можно выразить словами «и хочется и колется». «Хочется» — потому что правящая бюрократия («государство-дворец», по меткому выражению И. Глебовой) не прочь бы освободиться от обязательств перед населением страны, формально накладываемых на нее либерально-демократической конституцией. «Колется» — потому что в таком случае возникает большая проблема с легитимностью, главным источником которой сейчас считается воля народов и которой сейчас нет равноценной альтернативы. Сколько бы ни мироточил бюст Николая II, в России начала XXI века этого мира не хватит, чтобы помазать на царство нового царя. Попытаться решить проблему можно с помощью компромисса, предложенного первым замглавы комитета Госдумы по государственному строительству Михаилом Емельяновым, который заявил, что «предложение главы Крыма Сергея Аксенова о введении в России монархии неактуально, но можно подумать об избрании президента не на прямых выборах, а в русских традициях, например, на земском соборе». Правда, и тогда получится, что президент утрачивает изрядную часть своей легитимности, становясь президентом не всех граждан, а только «лучших людей».
Конечно, термидорианские устремления некоторой части российской бюрократии получить своего Наполеона неслучайно облекаются в реставрационную риторику мечтаний о царе. Кромвель и Наполеон были по-своему прогрессивными лидерами, «мировым духом верхом на коне». Путина трудно назвать таковым. За ним нет никакой новой мироустроительной идеи, кроме не совсем ясного консерватизма, туманного традиционализма и желания прийти к «многополярному миру». Потому что Путин – лидер термидорианского периода революции, которая совершалась в пользу отнюдь не прогрессивного класса, несущего со своим торжеством какой-то новый порядок общественных и экономических отношений. Наша революция 1990-х была революцией для явного меньшинства и, в отличие от революций эпохи Модерна, не запустила, а заблокировала для большинства социальные лифты. Понятно, что для «Наполеона», выросшего из такой революции, в чем-то более привлекательна традиционная шапка Мономаха, обшитая мехом побитых молью традиций, нежели императорская корона, украшенная портретами великих исторических личностей. Но «хотеть» – не значит «мочь».
Всем указанным выше и обусловлено в целом скептическое отношение нашей правящей элиты к идее реставрации монархии.
У нее не может быть «настоящего» Наполеона, какими бы военными подвигами кандидат на эту роль ни прославил себя в Чечне или Сирии. «Настоящий» Наполеон мог позволить себе соединить в титуле императора «традиционную» монархическую легитимность с новой буржуазно-демократической, потому что для него монархическая форма легитимности являлась необходимой политической уступкой международному окружению и все еще сильной традиции. При этом все отлично понимали, что именно за буржуазно-демократической легитимностью будущее, а принимаемые ею политические формы были не так и важны. В случае с нашим кандидатом в наполеоны (и даже с нашим «коллективным наполеоном») ситуация иная. Для него демократическая легитимность – альфа и омега. Она является как следствием революции 1990-х, так и необходимым условием адаптации российского политического режима к международному окружению.
«Настоящий» Наполеон мог уступить международному окружению, приняв императорскую корону, и все равно остаться прогрессивным, не потеряв при этом своей новой легитимности. Но у Наполеона явно непрогрессивного, лидера революции для меньшинства, нет такого пути для отступления. В силу своей непрогрессивности он мог бы втайне помечтать о «настоящей» царской короне, но не может себе ее позволить.
Потому что если для Наполеона демократической революции международное окружение ограничивало его прогрессивность (не отменяя ее в целом), то для «Наполеона» революции номенклатурной оно, как ни парадоксально это звучит, ограничивает его реакционность.
Иными словами, «идеология реставрации» со всеми мечтаниями о царе на самом деле является неадекватно выраженной версией «идеологии термидора». То, что внешне выглядит как желание какой-то части нашего правящего слоя «реставрировать» монархию, вызвано нуждой в дополнительном укреплении уже существующего «императорского» политического режима с единственно доступной ему версией «Наполеона» во главе. И именно по причине этой «единственной доступности» российский политический режим не может себе позволить «настоящего» царя, пусть его хоть трижды изберут на Соборе «лучшие люди» страны или даже вся страна в едином порыве. Ибо тогда вся ответственность за «все хорошее» открыто ложится уже не народ, а на царя и «лучших людей». А от этого уже недалеко до «Бога нет, царя не надо, губернатора убьем». Да и 17-й год на дворе.
Леонид Фишман (доктор политических наук, профессор РАН)